Рассказы

Владимир Войнович


Владимир Войнович

Роман (трагедия)

   Недавно я написал трагический роман из жизни эмигрантов. Роман называется… Впрочем, я не помню, как он называется, я загляну в рукопись и название впишу позже.
   Хотя я писал этот роман примерно два с половиной года, не могу сказать, чтобы я очень уж напрягался. Работа шла, в общем, легко. Стоило мне написать одну строку, как в моем воображении всплывала сразу другая, а за другой – третья. Никаких трудностей в описании природы или состояния героев я не испытывал, да и сюжет развивался как бы сам по себе.
   Сюжет, между прочим, простейший. Русский писатель-эмигрант обнаруживает, что жена ему изменяет с его ближайшим другом художником. Он устраивает скандал, ей ничего не остается, как уйти к художнику. Как только она ушла, он понимает, что не может жить без нее ни секунды. Он ей звонит, и она немедленно возвращается, потому что не может жить без него. Но, вернувшись к нему, она понимает, что не может жить без художника. Положение осложняется тем, что писатель и художник не могут жить друг без друга. Все трое проклинают друг друга, попрекают и объясняются в любви. Они пытаются разрешить проблему по-разному. То писатель выгоняет ее из дому, то художник. Иногда она уходит сама от одного к другому. Иногда уходит от обоих. Иногда писатель, бросив их обоих, куда-то уезжает, но, не выдержав, возвращается. Другой раз уезжает художник. Потом они решают жить втроем и живут, страдая от ревности и ненависти. Потом понимают, что они вообще все должны разойтись. Дело кончается тем, что они собираются в мастерской художника все трое в строгих вечерних туалетах. Они ставят пластинку Шуберта и при свечах пьют шампанское. Шампанское, конечно, отравлено.
   В двух словах такой вот роман. Я поставил точку примерно месяц назад и тут же отнес рукопись издателю.
   Вчера издатель пригласил меня к себе. Мы сидели в мягких кожаных креслах у него в кабинете, увешанном портретами его лучших авторов (мой портрет, разумеется, среди них), нас разделял только журнальный столик, на котором заглавием вниз лежала какая-то книга.
   Прежде чем начать разговор, издатель предложил мне что-нибудь выпить: кофе, коньяк, виски, пиво. Я попросил кофе. Он выглянул за дверь и распорядился. Секретарша внесла кофе и удалилась.
   Помешивая кофе, издатель посмотрел на меня внимательно и сказал:
   – Слушайте, Владимир, вы написали потрясающий роман!
   – Да, – сказал я смиренно, – я тоже так думаю.
   – Когда я его перечитывал, я плакал.
   – Я тоже,– признался я.
   – А последняя сцена, когда они при свечах и слушая Шуберта пьют отравленное шампанское, грандиозна. В мировой литературе ничего подобного не было.
   – Да, – согласился я, – мне тоже так показалось.
   – Но, Владимир, послушайте меня внимательно. Дело в том, что этот роман мы уже напечатали два с половиной года назад.
   – Вы его напечатали до того, как я его написал? – удивился я.
   – Нет, нет. До такой изощренности наша техника еще не дошла. Два с половиной года назад вы написали этот роман, а мы его напечатали. Он шел с очень большим успехом, на него была отличная пресса вы получили за него премию и при получении ее выступили в замечательной речью.
   – Этого не может быть, – возразил я. – Неужели вы думаете, что я уже не помню, что написал?
   – Я ничего не думаю, – сказал он со вздохом. – Но вот вам ваша рукопись, и вот вам ваш роман в напечатанном виде. – Он перевернул лежавшую на столе книгу и протянул мне.
   Мне стало нехорошо. Я увидел, что напечатанный роман, так же как и рукопись, называется… Сейчас я не могу вспомнить, как он называется, но потом посмотрю и скажу. Расстроившись, я положил в портфель книгу и рукопись и ушел домой, забыв попрощаться о издателем. Дома я положил перед собой книгу и рукопись и стал сравнивать. Когда я читал это, я плакал.
   Интересно, что я не просто написал слово в слово тот же самый роман, под тем же названием и с тем же самым количеством глав и слов, но даже знаки препинания везде стояли одни и те же. Это тем более удивительно, что знаки препинания я обычно ставлю где попало.
   Всю ночь я проплакал. Я плакал над постигшим меня ужасным несчастьем. Я думал, что же это случилось? Ведь я еще не так стар, чтобы быть пораженным столь глубоким маразмом. Два с половиной года изо дня в день, не разгибаясь, я писал этот роман страстно и вдохновенно. Я выкурил тысячи сигарет и выпил цистерну кофе. У меня все так хорошо получалось, я то смеялся над своей выдумкой, то обливался слезами, то хлопал себя по колену, восклицая: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» И что же?
   К утру я решил, что, как только встану, немедленно пойду к доктору. Конечно, болезнь зашла далеко, но все же есть от нее какие-то средства, антисклеротин какой-то или как это там называется. Уже светало, когда я все же заснул.
   Проснувшись, я свой визит к доктору решил отложить. Я подумал, ладно, я потратил два с половиной года впустую, ну и черт с ними. Жалко, конечно, но я не буду тратить время на визиты к докторам, а сразу же примусь за новый роман. Тем более что у меня есть потрясающая идея, которую я вынашивал уже два с половиной года. Сюжет простейший. Русский писатель-эмигрант обнаруживает, что жена ему изменяет с его ближайшим другом художником. Он устраивает ей скандал, она уходит, происходят разные другие коллизии (я еще не все придумал), и дело кончается тем, что все трое собираются в мастерской художника, ставят пластинку Шуберта и при свечах пьют отравленное шампанское.
   Собственно говоря, у меня уже все продумано, и года через два – два с половиной я, пожалуй, это роман закончу.
 
   1984, Штокдорф

Успех
(роман в объявлениях)

   Даю уроки русского языка.
   Даю уроки русского языка.
   Даю уроки русского языка и рисования.
   Даю уроки русского языка и рисования, переписываю на машинке.
   Даю уроки рус. яз., переп. на маш., ухаживаю за домашними животными.
   Даю ур. рус. яз., пер. на маш., ухаж. за дом. жив., стираю, готовлю, подметаю полы, поливаю цветы.
   Даю ур. рус. яз., пер., ух., подмет., полив., стир. Ищу знакомства с интеллигентной состоятельной дамой не старше 35 лет. Серьезные намерения. Фото обязательно.
   Даю ур. рус. яз., пер., ух., под., пол. Ищу знак. с сост. дамой средних лет. Серьез. намер.
   Д. ур. рус. яз. пер. ух. под. пол. Ищу знак. сост. дам. Возр., неогран. оч. серьез. нам.
   Беру уроки русского языка, ищу стройную, спортивную, интеллигентную даму до 30 лет для ухода за престарелой. Рекомендации и фото обязательны.
 
   1981, Париж

Этюд

   Я проснулся среди ночи в неизвестном часу и долго всматривался во что-то смутное, белевшее передо мной, пытаясь определить, где я и кто я.
   Чье-то шумное дыхание волнами наплывало слева, чье-то тихое отзывалось справа, я лежал, стараясь не шевелиться, смотрел на то, что белело передо мной, это был, видимо, потолок, да, похоже, что потолок, белый, с косо размазанными по нему тенями оконных рам.
   Я скосил глаза влево: свет уличных фонарей сочился сквозь открытое наполовину окно, слабый ветер шевелил сдвинутые к краям занавески, шум прибоя накатывал волнами (значит, там, за окном, было море), я перевел взгляд направо и увидел, что рядом со мной лежит, посапывая во сне, какое-то существо с обнаженным плечом, какая-то женщина, может быть, даже моя жена, но, не помня, кто я, я не мог вспомнить и кто она, как ее зовут, сколько ей лет, когда мы поженились и есть ли у нас с нею дети.
   «Что же это такое? – подумал я не без тревоги. – Откуда я взялся здесь, как оказались вокруг меня этот потолок, это море и эта женщина, что было до этого и было ли что-нибудь?»
   Может быть, я только что родился, может, очнулся после наркоза, после реанимации, может, до этого я попал в катастрофу, у меня отняли руки-ноги, и обрубок, называемый "Я", не имея памяти, ощущает только то, что сиюминутно воспринимают глаза и уши.
   Я пошевелил одной рукой, затем другой. Руки были тяжелые, но важно, что они были. Были и ноги. Я видел, слышал, двигал конечностями, значит, со мной все в порядке, я цел и невредим, единственное, чего мне сейчас не хватало, – это сознания, кто я и где я.
   Я закрыл глаза и попытался сосредоточиться.
   В сознании что-то забрезжило…
   …По дождливому морю мы плыли на каком-то кораблике, пили водку из граненых стаканов, ловили рыбу на «самодур», то есть голыми крючками без всякой приманки, пили, жарили на берегу барана, купались, пили, шел дождь и какая-то женщина возбужденно меня вопрошала: «Владимир, почему вы не уезжаете?»
   Сейчас, лежа с закрытыми глазами, я вспомнил ее слова и удивился, если можно назвать удивлением то вялое чувство, которое во мне возникло. Почему она задала мне этот странный вопрос? Разве я не уехал мальчиком из Петербурга, разве не ютился в берлинской мансарде, страдая от холода, голода, безвестности и унижений, пробавляясь шахматными сеансами, уроками игры в теннис, и не я ли ловил бабочек в штате Вайоминг? Куда же мне ехать еще?
   Бабочки, теннис, шахматы были связаны одной ниточкой, стоило потянуть за один конец, как я сразу все вспомнил и сразу себя осознал: я старый человек, у меня все болит, я кое-что сделал в жизни, но зачем, скажите, зачем я написал «Лолиту»?
   Эта мысль явилась ко мне неожиданно. Она меня озадачила, она меня растревожила; кажется, я никогда не жалел, что написал «Лолиту», и даже считал ее своей лучшей книгой, но сейчас мне стало ужасно не по себе, я понял, что это не лучшая, это плохая книга, худшая не только из моих, но и из всех когда-либо написанных книг. Мне стало больно, и я заплакал.
   Каждый, кто когда-нибудь о чем-нибудь думал, знает, что мы не всегда, я бы даже сказал, очень редко думаем словами. Мы думаем образами, ощущениями, представлениями, которые затем более или менее беспомощно пытаемся выразить словами. Мыслить и выражать свои мысли – далеко не одно и то же. Я думаю, многие гении остались человечеству неизвестны только потому, что не сумели выразить свои мысли ясно, то есть столь примитивно, чтобы они стали доступны другим.
   Я лежал неподвижно и плакал беззвучно, слезы из-под полуприкрытых век текли по щекам, к подбородку, но, не дойдя до него, скатывались на шею. Я плакал и думал, что написал «Лолиту», чтобы потрафить читателю, его больному и извращенному вкусу, потому что мне надоело бедствовать, мне захотелось известности и денег, которые за нее платят, и независимости, которую на них покупают.
   Для многих «Лолита» оказалась полной неожиданностью, критики, застигнутые врасплох, сначала не отзывались, не зная, как реагировать, потом накинулись все сразу, одни превозносили, другие ругали, я с радостью воспринимал и то и другое: хорошо, когда хвалят, неплохо, когда ругают, хуже, когда молчат.
   Кто-то из критиков назвал меня хулиганом, я был доволен, потому что литература, если хотите знать, есть вид хулиганства. Хулиган на улице привлекает к себе внимание тем, что шокирует общественное мнение и общественную мораль, то же делает в книге писатель, который хочет привлечь внимание к себе или к тому, что он хочет сказать.
   С помощью «Лолиты» мне удалось прорвать блокаду непризнания или, точнее, полупризнания, признания в среде знатоков и эстетов, которые, когда вам их представляют, делают умильные лица и говорят: «О!» Да, в мире знатоков и эстетов меня знали, знали прекрасно, для знатоков было даже престижно быть лично со мною знакомыми, в моей малой известности для всякого знатока был даже свой шарм, знаток потому и слывет знатоком, что знает известное не всем, а лишь узкому кругу ценителей, так сказать, литературной элите.
   «Лолита» принесла мне известность, деньги, и знатоки были разочарованы. Я нужен был им полунищим, в их представлении истинный художник и должен быть полунищим, если не нищим вовсе, по их романтическим представлениям он должен петь, как птичка, не заботясь о хлебе насущном, он должен им доставлять удовольствие, пользуясь их малой благотворительностью и ничтожными их подачками, сопровождаемыми благодушным хлопаньем по плечу: «Ладно, когда-нибудь разбогатеешь, отдашь» (надеясь, что никогда не разбогатеешь, никогда не отдашь и всегда будешь жить в ощущении своего неоплатного долга).
   Потрясенные моим вероломством, знатоки поносили «Лолиту» в своих элитарных кругах, находя в ней много непристойности и мало художества, они даже себе не отдавали отчета, что на самом деле недовольны не непристойностями и не малой художественностью, а тем, что я как бы изменил их особому клану, не оправдал надежд, и теперь им, для того чтобы по-прежнему слыть знатоками, надо искать мне замену, а это не так-то просто.
   Я перестал плакать, открыл глаза. В комнате стало светлее, перекрестья теней от окна сползли с потолка на дальнюю стену. Стали видны отдельные предметы: спинка стула с повешенным на него полотенцем и кусок зеркала, отражавшего угол стоявшего дальше шкафа.
   В комнату проникали все новые звуки: торопливый стук каблуков, шуршанье метлы по асфальту, отдаленный гул самолета.
   Вдруг в соседней комнате что-то зашипело, как шипит на сковородке яичница, потом сквозь шипение пробился звон колоколов на башне… Биг-Бен? Нет, Биг-Бен – это, кажется, в Лондоне, а здесь… Где здесь? Что здесь? Лион? Дижон? Монте-Карло? Женева?..
   Раздражающе громко грянула музыка, которую лет пятнадцать исполняли без слов, подбирали новые, не подобрали, скроили что-то из старых. Гимн Советского Союза.
   И сразу сознание прояснилось, все стало на свой места: я не в Лионе и не в Дижоне, никогда я не играл в теннис, не ловил бабочек в штате Вайоминг. И «Лолиту» писал не я. Я не так уж и стар и лежу рядом со своею женой в сочинской гостинице у Черного моря. Срок нашего пребывания здесь кончается, скоро мы вернемся в Москву, я засяду за стол сочинять что-нибудь длинное или короткое и, кроме всего прочего, запишу этот бред, возникший у меня от того, что я пил водку, как в молодости, гранеными стаканами и был уже сильно пьян, когда какая-то женщина (Алла? Неля? Леля?) возбужденно меня вопрошала: «Владимир, почему вы не уезжаете? Неужели вы думаете здесь что-нибудь изменить?» И я, помнится, наклонился к ней и, с трудом ворочая языком, обещал, что как только выйдем на берег, я обязательно что-нибудь или все изменю.
 
   1979, Москва – 1981, Штокдорф

Мы лучше всех

   В некотором царстве, в некотором государстве жили-были мы, и мы были лучше всех. Вернее, сначала мы были такие, как все. Вечером ложились, утром вставали, весной сеяли, осенью собирали, зиму на печи проводили, детей зачинали.
   Но однажды мы решили, что мы лучше всех. Скинули царя, поставили председателя, стало у нас не царство, а председательство. Председатель согнал нас на митинг: «Отныне, – говорит, – товарищи, мы лучше всех. Кто за? Кто против? Кто воздержался?»
   Сначала были такие, которые против – их, понятно, уволокли. На мыло. Потом уволокли воздержавшихся. Назначили новое голосование. Кто за то, что мы лучше всех? Мы стали в ладоши хлопать.
   – Позвольте, – говорит председатель, – ваши аплодисменты считать одобрением предыдущих аплодисментов.
   Мы ему в ответ выдали бурные аплодисменты.
   Позвольте ваши бурные аплодисменты считать одобрением продолжительных.
   Тут мы и вовсе впали в раж и в овации.
   Да здравствует председатель, да здравствует председательство, да здравствуем мы, которые лучше всех! Кричим, плачем, руками плещем, на ладонях мозоли такие набили, хоть гвозди без молотка заколачивай. Гвозди, однако, заколачивать некогда, надо же заседать на собраниях, выступать на митингах, помахивать ручками на демонстрациях.
   Тут надо несколько слов сказать о наших обязательствах. Мы, конечно, и так уже были лучше всех, но, собираясь между собой, брали на себя обязательство быть еще лучше. Один, скажем, говорит: «Беру на себя обязательство стать лучше на шесть процентов». Аплодисменты. Другой обещает быть лучше на четырнадцать процентов. Продолжительные аплодисменты. Третий говорит: «А я беру обязательство стать лучше на двести процентов». Ему, конечно, самые бурные аплодисменты и звание «лучший из лучших». Но не самый лучший, потому что самым лучшим у нас завсегда был наш председатель.
   А вокруг нас другие люди живут. Раньше они считались такими, как мы, но с тех пор, как мы стали лучше всех, они, понятно, стали всех хуже. Ну, и в самом деле. Живут скучно, по старинке. Вечером ложатся, утром встают, весной сеют, осенью собирают, зиму на печи проводят, детей зачинают, в свободное время пряники жуют. Обыватели, одним словом. А мы живем весело. На работу ходим колоннами. С песнями и знаменами. Лозунги произносим: выполним, перевыполним, станем даже лучше самих себя. А планы у нас серьезные, планы у нас грандиозные. Накопаем каналов, просверлим в земном шаре сквозную дыру, соединимся с Луной при помощи канатной дороги, растопим Ледовитый океан, а Антарктиду засеем овсом. И тогда уж станем настолько лучше всех, что даже страшно.
   Постоянно улучшаться очень помогали нам наши философы, писатели, поэты и композиторы. Философы создали передовую теорию всехлучшизма, теорию всем понятную и доступную: «Мы лучше всех, потому что мы лучше всех!» Писатели написали много романов о том, как просто лучшее побеждает менее лучшее, а затем уступает дорогу еще более лучшему. Поэты и композиторы на эту же тему сочинили немало песен, которые помогали нам достичь небывалых высот всехлучшизма, Высот мы достигли, но всех планов все же не выполнили. Землю сверлили, не досверлили, канат тянули, не дотянули, льды топили, не растопили, а овес в Антарктиде еще не взошел. Но наворочали много. Мы бы еще больше наворочали, но голод не тетка. Эти-то, которые хуже всех, они свое наработали, сидят, пряники жуют с маслом. Мы на них смотрим с презрением, как на бескрылых таких обывателей, а кушать, однако, хочется.
   Собрал нас председатель: «Мы, – говорит, – хотя и лучше всех, но в пути немного затормозились. А чтобы стать нам еще лучше, надо, говорит, догнать и перегнать тех, которые хуже всех». Ну, стали перегонять. Те, которые хуже всех, зимой еще греются на печи да детей зачинают, а мы уже на поля вышли с песнями да знаменами. Они ждут милостей от природы, когда весна сама к ним в гости придет, когда солнышко пригреет, и только тогда идут сеять, а мы дожидаться не стали и по снегу все засеяли и этих, которые хуже всех, враз догнали и перегнали. Эти, которые хуже, по осени еще на полях ковыряются, урожай собирают, а у нас уже все готово и собирать нечего. Опять зима наступила, эти пряники жуют, а мы лапу сосем как медведи. Лапа, как известно, продукт диетический. Ни диабета, ни холестерина, ни солей, ни жировых отложений. При таком питании мозг отлично работает, все время одну и ту же мысль вырабатывает: где бы чего поесть? А поскольку поесть в общем-то нечего, то мозг еще лучше работает, и стала возникать в нем такая мысль, что, может быть, мы лучше всех тем, что мы хуже всех. И мысль эта уже распространяется, проникает и внедряется в наши массы. Мы лучше всех тем, что мы хуже всех. И хотя на митингах и собраниях мы все еще говорим, что мы лучше всех, но между митингами и собраниями думаем, что мы всех хуже. Иногда среди нас попадаются разные смутьяны, которые хотят нас принизить и оскорбить, намекая на то, что мы не лучше всех, и не хуже всех, а такие, как все. А мы до поры до времени это терпим, но долго терпеть не будем, уволокем их на мыло. Потому что мы всегда готовы быть лучше всех, в крайнем случае сойдемся на том, что мы хуже всех, а вот быть такими, как все, мы, нет, не согласны.

Выстрел в спину Советской Армии

   Когда-то я писал стихи. Начал писать, во время службы в армии и писал лет пять после службы, пока постепенно не перешел на прозу.
   После публикации в шестьдесят первом году моей первой повести «Мы здесь живем» я, по выражению (оно не меня касалось) Бориса Слуцкого, стал широко известен в узких кругах. Но некоторые мои стихи были известны гораздо шире Я имею в виду стихи, которые были положены на музыку и стали песнями. Одну из этих песен – «14 минут до старта» (музыка Оскара Фельцмана) – знали все советские люди от младенческого до преклонного возраста. Ее пели по радио, телевидению, в театрах, ресторанах и даже, как известно, в космосе. А после того, как в 1962 году во время встречи космонавтов Николаева и Поповича припев этой песни с трибуны Мавзолея пропел или, вернее, провыл сам Хрущев, многие редакции газет и журналов стали обращаться ко мне с просьбой дать им мои стихи. Я сам к стихам своим в то время остыл, печатать их не хотел, но газете «Московский комсомолец» дал два старых стихотворения.
   Раньше, когда мне это было очень нужно, их не печатали. Теперь, когда мне это было нужно не очень, их охотно напечатали.
   И разразился скандал. Стихи попали на глаза… даже и сейчас страшно сказать… министру обороны СССР, Маршалу Советского Союза, лично товарищу Малиновскому, который, по слухам, сам пописывал немножко стишки. То ли в душе его взыграла ревность поэта к поэту, то ли еще чего, но он взбеленился, надел штаны с лампасами, сел в «чайку» или бронетранспортер, не знаю уж, во что именно, поехал в Главное политическое управление Советской Армии и Военно-Морского Флота и всем заседавшим там маршалам и адмиралам прочел мои стихи с выражением, После чего высказался весьма зловеще:
   – Эти стихи, – сказал он, – стреляют в спину Советской Армии.
   Надо же! Я и сейчас, когда вспоминаю, думаю, неужели у министра обороны Советского Союза не было более важного дела, как выискивать в какой-то газете стишки (хорошие или плохие – неважно) и разбирать их на заседании маршалов и адмиралов?
   Министр не успел сказать, в «Красной звезде» появилась реплика. Газета возмущалась, как могла другая газета напечатать такую пошлость. И в качестве примера привела последнюю строфу, которая как раз, видимо, больнее всего и стреляла в спину Советской Армии. То есть сама «Красная звезда», которую читает вся Советская Армия, выстрелила этими стихами второй раз, и уже покрепче.
   Ну, а после выступления такой важной газеты бывает что? Конечно, оргвыводы, В «Московском комсомольце» кое-кому дали по шапке. Кого уволили, кому выговор по партийной, кому по служебной линии.
   А мне что? А мне ничего. Мое дело написать и по возможности напечатать. А за партийную линию я ответственности не несу, я беспартийный.
   Некоторое время спустя призвали меня в армию на два месяца, чтобы сделать из бывшего солдата офицера, не знаю, зачем им нужен был такой офицер. Поехал я в прославленный Дальневосточный военный округ, которым наш поэт (я имею в виду товарища Малиновского) до того, как стать министром, командовал. Ну, служба была – не бей лежачего. Ездил я по воинским частям, читал солдатам свои старые стихи. И получал даже за это деньги. Рублей семь за вечер.
   Надо сказать, командование частей к выступлениям готовилось хорошо. Как же, писатель из Москвы приехал, это у них там нечасто случалось. В гарнизонный клуб набивалось солдат, ну так, примерно, по полдивизии. А на сцене трибуна, стол, покрытый красной материей, и графин с водой для докладчика. На трибуне я, за столом замполит, полковник, иногда подполковник.
   Говорил я примерно так,
   – Я, товарищи солдаты, вообще-то говоря прозаик. Но читать прозу не буду, боюсь, вам покажется скучно, Я вам лучше почитаю свои стихи. Я еще сравнительно недавно был таким же, как вы, солдатом и о своей службе написал стихи. Стихам моим повезло больше, чем моей прозе. Одно из них, которое стало песней, пропел с трибуны Мавзолея Никита Сергеевич Хрущев, а другое отметил в своем выступлении ваш главный начальник, министр обороны Маршал Советского Союза товарищ Малиновский.
   Как отметил, я, конечно, не говорил.
   После такого вступления в зале устанавливалась полная тишина, солдаты открывали рты, а замполит приосанивался, вот, мол, какую птицу удалось ему заманить в этот отдаленный гарнизон.
   Я читал стихи разные, но последними, на закуску, как раз те, которые маршал отметил.
 
В сельском клубе разгорались танцы.
Требовал у входа сторож-дед
Корешки бухгалтерских квитанций
С карандашной надписью «билет».
 
 
Не остыв от бешеной кадрили,
Танцевали, утирая пот,
Офицеры нашей эскадрильи
С девушками местными фокстрот.
 
 
В клубе поднимались клубы пыли,
Оседая на сырой стене…
Иногда солдаты приходили
И стояли молча в стороне.
 
 
На плечах погоны цвета неба…
Но на приглашения солдат
Говорили девушки: Не треба.
Бачь, який охочий до дивчат».
 
 
Был закон взаимных отношений
В клубе до предела прям и прост:
Относились девушки с презреньем
К небесам, которые без звезд.
 
 
Ночь, пройдя по всем окрестным селам,
Припадала к потному окну.
Видевшая виды радиола
Выла, как собака на луну.
 
 
После танцев лампочки гасились…
Девичьих ладоней не пожав,
Рядовые молча торопились
На поверку, словно на пожар.
 
 
Шли с несостоявшихся свиданий,
Зная, что воздается им сполна,
Что применит к ним за опозданье
Уставные нормы старшина.
 
 
Над селом притихшим ночь стояла…
Ничего не зная про устав,
Целовали девушки устало
У плетней женатый комсостав.
 
   Строгие ревнители поэзии найдут (и справедливо) в этом стихотворении массу недостатков. Но солдатам оно нравилось. Солдаты били в ладоши, стучали сапогами в пол и даже кричали «бис». А замполит, которому стихотворение чем-то не нравилось, тоже хлопал, да и как ему было не хлопать, если сам маршал Малиновский отметил. А я, признаюсь, каждый раз удивлялся: неужели никто из этих замполитов, не говоря уже о прочих военнослужащих, не читает «Красную звезду»?
   Один осведомленный все же нашелся. Но это было уже в самом конце моей двухмесячной службы. Он тоже сначала хлопал, потом перестал, потом посмотрел на меня с испугом и не очень уверенно сказал:
   – Мне кажется, я эти стихи где-то читал.
   – Это возможно, – сказал я, – они же опубликованы.
   – Да, да,– согласился он и написал в моей лекторской путевке: «Лектор образно и ярко говорил о трудностях и лишениях воинской службы. Лекция прошла успешно».
   А потом написал на меня донос в политуправление округа, что лектор в своем выступлении протаскивал чуждые нам идеи. Вот ведь какой двурушник. А еще замполит!
 
   1983, Принстон

Сказка о пароходе

   Здравствуйте, детки большие и маленькие, молодые и старенькие. Мы начнем эту сказку с начала про волшебный один пароход. Вместе с ним отойдем от причала, ну, а там – куда бог заведет.
   Итак, в некотором царстве, в некотором государстве был некоторый пароход. Ветхий был пароходишко, ходил по малокаботажным маршрутам из порта А в порт Б и обратно. А пассажирами его были разные люди. Помещики, капиталисты, попы, купцы, военные, студенты, интеллигенция и простой люд, то есть рабочие и крестьяне, эти в основном в трюме да на нижних палубах располагались. Рабочие были, в основном, голь перекатная, а крестьяне еще ничего, плавали, всегда имея при себе мешки с провиантом. Ну, плавали так из года в год, кто на базар, кто в церковь, кто на службу, кто по семейным делам, а кто на митинги и демонстрации.
   Плавали, плавали и доплавались до того, что однажды пароход был захвачен пиратами. Но не плохими пиратами, а хорошими. Которые решили доставить пассажиров из порта А не в порт Б, а в страну Лимонию. Туда, где растут лимоны и текут молочные реки с кисельными берегами. Но поскольку пассажиров было слишком много, пароход старый, а путь неблизкий, решили для начала кое-кого скинуть за борт для облегчения. Скинули помещиков, капиталистов, попов, купцов и военных. При этом всякие там часы, кресты, цепочки, бумажники – все это у них предварительно отобрали, чтобы плыть им было полегче. Скинули часть интеллигенции, а другую часть, попутчиков, оставили, потом, мол, скинем, подальше. Команду пираты тоже сбросили за борт, своих людей всюду расставили. Ну, перво-наперво кинулись, конечно, смотреть всякие там карты, лоции и другие морские книги, где там страна Лимония обозначена. Искали, искали – не нашли. Пиратский предводитель, теперь он стал капитаном, говорит: «Эти лоции-шмоции нам вовсе и не нужны, у нас есть капитальный труд знаменитого волшебника Карлы Марлы. По этому труду, который так и называется „Капитал“, мы и продолжим наш путь».
   Сожгли лоции-шмоции в топке, стали изучать «Капитал». А в «Капитале» сказано, что страна Лимония находится сразу за горизонтом. Посмотрели, горизонт недалеко находится, теперь, когда корабль в результате скидывания части пассажиров за борт облегчился, доплыть до горизонта – раз плюнуть. Поставили пароход носом к горизонту – поплыли дальше. Тут первые подводные рифы обнаружились. Стали думать, как быть. Обходить рифы или переть прямо на них, авось обойдется.
   Капитан был человек умный и сказал так: «Видеть рифы и идти на рифы – это архиглупость и пустейшая фраза. Каждый моряк должен уметь лавировать».
   Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается. Пока лавировали между рифами, капитан простудился и умер, уступив место на мостике своему помощнику.
   Тот, вставши на мостик, огляделся, заглянул в «Капитал», принял новое решение. «Ну, что ж, – сказал он, покуривая трубку, – полавировали немножко и хватит. Полный вперед!»
   Ему говорят, как же полный вперед, когда рифы еще виднеются. «Ничего, – говорит, – как-нибудь. У нас теперь будет такая теория. Если хочешь пройти над рифами, требуется, чтоб пароход выше поднялся, надо скинуть лишний балласт». Лишним балластом оказались мужики с мешками. Мужиков скинули, мешки оставили, пароход еще более облегчился. Нашлись, однако, маловеры и в самой пиратской команде. Мужиков, говорят, скинуть нужно, но первый капитан учил нас еще и лавировать. Хватаются за руль и одни пытаются влево крутить, а другие, наоборот, вправо. Так они потом и были названы – левые уклонисты и правые. Капитан велел и тех и других за борт скинуть, акулам. Акулы их охотно пожрали, им что левые, что правые – все на один вкус.
   «А теперь, – говорит капитан, – полный вперед, горизонт уже недалеко». Идет пароход, пыхтит. Кочегары уголь шуруют, котлы кипят, пароход идет полным ходом, вот-вот к горизонту приблизится. А чтобы не скучно было плыть, велел капитан остаткам интеллигенции песни сочинить веселые. Те сочинили, команда и пассажиры поют:
 
Плывем мы правильным путем,
И нет пути исконнее.
До горизонта доплывем,
А там уже Лимония.
 
   Плывут, плывут, а горизонт все впереди и, совсем близко. Земля покинутая давно удалилась, уже и сзади, и с боков ничего не видать, окромя горизонта. Уже некоторые люди стали забывать, что когда-то жили на суше, уже бабушки внукам сказки стали сказывать, что далеко за задним горизонтом есть такая штука, как земля. Лимоны, правда, там не растут, реки текут не молочные, а люди как-то все же живут.
   Команде-то все равно, она уголь шурует, пар держит, а среди пассажиров брожение намечается. Если, мол, за передним горизонтом никакой Лимонии не видно, то не лучше ли повернуть назад к заднему горизонту, там хотя и не Лимония, но все же какая никакая земля. Пришлось и этих пассажиров скормить акулам.
   Так, долго ли коротко, а лет тридцать с лишним проплыли, когда вдруг помер второй капитан, хотя и считался бессмертным.
   Третий капитан оказался волюнтаристом. Он сказал: «Раз горизонт у нас со всех сторон, будем плавать зигзагами и так или иначе до Лимонии доберемся».
   Ему говорят, да куда же мы доберемся, если уже и припасы кончаются. Все, что у мужиков отобрано, доедаем.
   А ничего, говорит, кукурузу на палубе посадим, будем кушать мамалыгу. Взялись с песнями за работу.
   Песни пели примерно такие:
 
Наши воды глубоки,
И дороги далеки,
Но идем мы все тем же путем.
Разведем кукурузу,
Будем кушать от пуза,
А в Лимонию все же попадем.
 
   Насадили везде кукурузу. И на верхней палубе, и на нижней, и на носу, и на корме. Выросла кукуруза большая-пребольшая. Такая большая, что сквозь нее уже никакого и горизонта не видно. Правда, выросли одни стебли. Но когда они молочно-восковой спелости, их тоже есть можно. Коровы, во всяком случае, их едят очень даже охотно. Но поскольку на пароходе коров давно уже не было, пассажиры сами стали той кукурузой питаться. А напитавшись, устроили бунт и самого капитана акулам скинули.
   Появился на мостике новый капитан – брови широкие, взгляд орлиный, сам из себя красавец. Этот оказался не волюнтарист. Он кукурузу на палубе не сажал и зигзагов велел никаких больше не делать. И пар приказал немного сбросить, поскольку за горизонтом, ясно, уже ничего, окромя горизонта, не будет.
   Его спрашивают: «Когда же будет Лимония?» Он говорит, скоро будет, а давайте, не дожидаясь ее, начнем развлекаться". «А как, – спрашивают, – развлекаться?» «А давайте будем праздники праздновать». «А какие, – спрашивают, – праздники?» «А всякие, – говорит. – Годовщины нашего отплытия и мои дни рождения. А еще, – говорит, – давайте, вы будете награждать меня разными орденами и хлопать в ладоши, а я буду плакать».
   Надо сказать, что этот капитан был изобретательный. Люди награждали его орденами, хлопали в ладоши, он плакал и все еще чего-то придумывал. "А теперь, – говорит, – давайте вы будете называть меня не капитаном, а адмиралом. А теперь, давайте, я буду писать книги, а вы будете их изучать и конспектировать ".
   «Давайте», – говорят.
   Написал адмирал для начала первую книгу воспоминаний под названием «Как я учился плавать». Он написал, а команда и пассажиры стали изучать и конспектировать, про Лимонию уже даже не думая. Уголь к тому времени, в общем-то, кончился, котлы остыли, команда и пассажиры никуда не плывут, изучают адмиральскую книгу «Как я учился плавать». Книга оказалась гениальная и заслуживала всяческих наград. Ну, и награждали Адмирала. Прочтут страничку, Адмиралу медаль, прочтут главу – орден. За всю книгу присвоили ему звание Героя Черного моря. Ему понравилось. Написал он второй том воспоминаний «Как я научился плавать». Потом дальше пошло: «Как я стал капитаном», «Как я стал адмиралом». Взялись ему навешивать ордена и присваивать звания одного за другим. Стал он Герой Белого моря, Герой Красного моря, Герой Балтийского моря и Герой четырех океанов. Потом решили ему присвоить звание Классика мировой литературы тоже с вручением специального ордена. И когда ему последний орден вручили, он вдруг, не выдержав всей навешанной на него тяжести, рухнул и так и остался заваленный орденами.
   После Адмирала другие люди взялись за управление кораблем. Ну, двое из них сразу померли, о них говорить нечего.
   Наконец появился на мостике человек уже из нового поколения. Который не то, что Лимонии, а и обыкновенной земли не видал, потому что родился уже на корабле. Этот скромным оказался. Адмиралом меня, говорит, не зовите, я всего-навсего капитан. И орденов тоже не давайте, я их покуда не заслужил. И вообще давайте, если уж не до Лимонии, то хоть до чего-нибудь доплывем. Потому как забрались мы далеко и если не выберемся, то в конце концов все потопнем. А не потопнем, то помрем с голоду или от жажды. Так что давайте опять разводить огонь и нагревать котлы. Угля, конечно, у нас уже почти нету, но можно подтапливать адмиральскими книжками – вообще, – говорит, – давайте отнесемся к нашему прошлому критически. Все капитаны у нас были дураки, окромя первого. Тот хотя бы умел лавировать. А нам лавировать уже некогда и негде, никаких рифов нет, а есть сплошная глубина. И надо нам потихоньку плыть обратно. Его тут, конечно, стали спрашивать, куда же обратно и где это обратно находится, если вокруг один горизонт.
   А новый капитан говорит: "Надо нам вернуться к старому руководству, которое «Капитал» называется. Надо трогаться в путь и изучать «Капитал». Ну, тронулись и изучают, но все бестолку. Потому что в «Капитале» только один путь указан – вперед.
   Тем временем пароход, хотя и медленно, но куда-то плывет.
   А команда и пассажиры поют новую песню:
 
Мы все плывем, но все не там,
Где надо по расчетам…
Был умный первый капитан,
Второй был идиотом.
А третий был волюнтарист,
Четвертый был мемуарист.
Кем были пятый и шестой
Чего они хотели,
Увы, ни тот и ни другой
Поведать не успели.
Так как нам быть?
Куда нам плыть?
По-прежнему неясно.
Зато об этом говорить
Теперь мы можем гласно.
 

Вторая сказка о пароходе

   Ну вот, детки. Сказку о пароходе, который плыл семьдесят лет не туда, вы уже слышали. Теперь он плывет туда, это вы уже тоже знаете. Знаете и про нового капитана. А как он взялся за дело, этого вы не знаете, а чтобы вы узнали, пришлось написать мне вторую сказку о пароходе. А дело было так. Как сменил новый капитан предыдущего, сразу вызвал к себе в каюту всех членов высшего корабельного совета, в который входят первый помощник по политчасти – перпом, старший помощник – старпом, старший механик – стармех, штурман, лоцман, боцман, главный кок и помощник капитана по корабельной безопасности – помкорбез.
   Пришли они, расселись на мягких диванах, капитан говорит:
   – Докладывайте.
   Первым стал докладывать первый помощник.
   – По моей политической части, – говорит, – все у нас хорошо, экипаж и пассажиры прилежно изучают историю движения нашего парохода, ведут конспекты, подтягивают отстающих, проявляют высокую сознательность и беззаветную преданность. Это все, так сказать, в общих чертах.
   – А если не в общих чертах? – спрашивает капитан.
   – Если не в общих, то надо признать, что имеются отдельные недостатки. Изучая историю, команда и пассажиры бурчат, что пароход идет не туда, что все продукты достаются высшему корсовету. Есть тенденция к ношению широких штанов и длинных причесок, к западным танцам и музыке рок, распространяются политически вредные анекдоты и имеются намерения к бегству. Некоторые прямо так и говорят: как только дойдем до ближайшего порта, так мы тю-тю.
   – Ха-ха, тю-тю, – сказал штурман, – до ближайшего порта дойдем нескоро.
   – А некоторые, – возразил перпом, -никакого порта не дожидаясь, крадут шлюпки или даже кидаются за борт без ничего.
   – А ты что скажешь? – спросил капитан и обратил свое внимание на комкорбеза, который сидел и подробно записывал, кто чего говорит и кто чего думает.
   – А скажу так, – сообщил комкорбез, – что в целом доклад перпома следует одобрить как откровенный и деловой, но надо заметить также и то, что нездоровые настроения среди членов команды и пассажиров имеют свою положительную сторону, поскольку способствуют эффективной работе корбезопасности.
   – А у тебя что? – капитан повернулся к старпому.
   – У меня полный порядок.
   – А конкретно?
   – А конкретно – борта нашего судна проржавели, в определенных местах имеются течи, и вода поступает внутрь корабля.
   – Но с этим, – сказал капитан, – я полагаю, ведется борьба и вода откачивается.
   – Борьба ведется, – согласился старпом, – но вода не откачивается, поскольку имевшаяся на борту корабельная помпа переделана в аппарат для самогоноварения, а брезентовые шланги порезаны на рукавицы. С течью боремся посредством затыкания.
   – Что используете в качестве затыкательного материала?
   – В качестве затыкательного материала используем живую силу, то есть нашу прекрасную молодежь.
   – Ну, и как?
   – В прошлом наша прекрасная молодежь представляла собой прекрасный затыкательный материал и с энтузиазмом затыкала собою все дырки. Теперь же, когда ее посылают затыкать, она ответно посылает…
   – Понятно, – прервал капитан, – а что у нас в машинном отделении происходит?
   – В машинном отделении все хорошо, – доложил стармех. – Угля нет, котлы топим книжками предыдущего комсостава. Три машины из четырех не работают, зато являются бесценным источником запасных частей для четвертой машины, если их конечно, по дороге не разворуют.
   – Ну, чтоб не разворовали, надо поставить охрану, – заметил перпом.
   – Ни в коем случае, – возразил штурман. – Если поставить охрану, то она тоже начнет воровать, потому что и охранникам жить как-то нужно.
   – Ну, а по твоей части что у нас? – обратился капитан к штурману.
   – По моей части полный порядок, – доложил штурман. – Корабль идет точно выверенным правильным курсом в неправильном направлении.
   – А правильным курсом в правильном направлении можно идти?
   – Никак нет, поскольку все карты предыдущим руководством были утоплены, компас разбит, секстант продан и пропит.
   – Предыдущим руководством? – спросил капитан. Штурман вопроса не расслышал, а помкорбез сделал какую-то пометку в блокноте.
   Спросили, как дела у лоцмана, выяснилось, что хорошо.
   – Когда начнем тонуть, глубины хватит, – пообещал тот.
   У боцмана тоже все шло неплохо: палубы и всякие железки на корабле, ботинки и пуговицы у матросов надраены, люки, наоборот, задраены, но дисциплина хромает, потому что у команды уже нет никакого страха.
   По этому поводу был спрошен опять помкорбез, который некоторые упущения по части страха свалил на перпома.
   – Сам по себе страх без политико-воспитательной работы нужного эффекта не дает, хотя мы со своей стороны делаем все, что можно. За последний отчетный период нами разоблачены и изолированы в трюме четыре машиниста, один буфетчик, два вахтенных матроса и один пассажир.
   – А за что пассажир?
   – За то, что пел враждебные песни. Раньше мы какие песни пели? Раньше мы пели песни оптимистические. «Плывем мы правильным путем и нет пути исконнее…» Такие песни мы пели. А тут я иду мимо и слышу, этот поет что-то ужасное. Тут все свои, и я позволю себе исполнить… Он пел:
 
Здравствуй, Ваня, здравствуй, Маня,
Я – казанский сирота.
Ни папани, ни мамани
Не имею ни черта.
 
   – А ничего! – сказал капитан. – Неплохо.
   Лоцман хотел даже списать слова, но помкорбез не посоветовал.
   – Это начало еще можно терпеть, – сказал он, – оно просто незрелое и ни к чему не зовет. Но дальше-то совсем плохо.
   – А что плохо? – спросил с интересом лоцман, надеясь если не записать, то хотя бы запомнить.
   – А вот что плохо, – ответил помкорбез и пропел:
 
Заблудившись в океане,
Ох, до суши не дойдешь.
Нет папани, нет мамани,
И меня не станет тож.
 
   – Да, – вздохнул перпом, – типичный пример упаднических настроений. С такими настроениями далеко не уплывешь.
   – Ну, что ж, товарищи, – вмешался опять капитан. – Дело ясное. Значит, дела у нас обстоят таким образом. С курса мы сбились, и, куда идем, неизвестно. Корпус проржавел, дает течи, затыкать их нечем и некем, поскольку народ разуверился и ничего собой затыкать больше не хочет. Три машины из четырех не работают, а четвертую, кроме капитанских книжек, топить нечем. Можно пустить на топку всякие лишние мачты, палубные доски и пароходную мебель, но этого топлива нам хватит только, если мы будем идти исключительно правильным курсом и в правильном направлении, которого мы не знаем. Если мы будем идти неправильным путем и в неправильном направлении, то в конце концов всякое топливо кончится, течи будет все больше и больше и мы непременно потопнем.
   – Как пить дать потопнем, – подтвердил лоцман.
   – Кстати, насчет питья, – сказал капитан и посмотрел на боцмана.
   – Без питья-то жить можно, – заметил боцман. – А вот без питания труднее.
   – Кстати, что насчет питания? – капитан повернулся к главкоку.
   Главкок поднялся, стянул с головы колпак и доложил, что, хотя перебои с питанием действительно имеют место, для высшего корсостава продуктов на определенный неопределенный период пока хватит.
   – Ну, а остальные пусть питаются, как хотят, – беспечно заметил штурман.
   – Это будет большая политическая ошибка, – возразил перпом. – Если мы не будем кормить команду, она перемрет, а сами мы корабль до места не доведем и потопнем. Если мы не будем кормить пассажиров, они взбунтуются и выкинут нас за борт акулам.
   – Есть, есть идея! – закричал лоцман. Все повернулись к нему.
   – Идея такая, – сказал лоцман. – Мы снимаем ночью все шлюпки, грузим на них остатки продовольствия и пресной воды, садимся сами и…
   – И-и! – передразнил помкорбез. – Шлюпок-то-давно нету. Украдены.
   – Как? Все украдены или частично? – спросил капитан.
   – Крались частично, а украдены все, – смущенно признал помкорбез.
   – Ничего себе! – Капитан даже присвистнул. – А куда же смотрели твои молодцы?
   – А мои молодцы как раз первые и смотрели, как бы эти шлюпки украсть и удрать, – пролепетал помкорбез и смутился совсем.
   – Ну, и хорошо, – сказал капитан. – Так даже лучше. Шлюпок нет, бежать не на чем, значит, будем вести наш пароход дальше. Во избежание усиления недовольства команды и пассажиров часть продуктов из нашего камбуза надо передать им.
   – Категорически возражаю! – вскочил замполит.
   И, заикаясь от волнения, объяснил, что он лично согласен на любые изменения курса и на любые лишения, но ухудшение питания высшего корсостава будет идеологической, политической, тактической и стратегической ошибкой.
   – Мы с вами, – продолжил он, – хорошо знаем, что бытие определяет сознание. Если мы поделимся продуктами с другими и тем самым ухудшим наше бытие, то тогда и наше сознание тоже ухудшится. А с плохим сознанием мы не сможем вести наш корабль правильным курсом и в правильном направлении.
   – Это верно, – вздохнул лоцман.
   – Но народ-то чем-то кормить все же надо, – возразил боцман.
   – А вот раз наш боцман такой сознательный, – сказал помкорбез, – давайте его отстраним от нашего камбуза, а его спецпаек распределим поровну между командой и пассажирами. Таким образом народ успокоим и проведем идеологический эксперимент: посмотрим, как будет ухудшаться сознание боцмана.
   Боцман, понятно, пожалел, что оказался таким правдолюбцем, но возражать было уже бесполезно, потому что его из каюты вывели. И стали вырабатывать окончательное решение. Споров было много. Один говорит, надо идти задом наперед, другой предлагает идти передом назад. Приняли компромиссное решение идти левым боком в правую сторону. После чего вышли уже к команде и пассажирам. Собрали всех на верхней палубе, поставили стол президиума. Члены капитанского совета все, кроме боцмана, сели за стол, боцману нашлось место в заднем ряду, а капитан вышел к трибуне и говорит:
   – Уважаемые члены команды, пассажиры и пассажирки! Как вам известно, семьдесят лет назад мы вышли из пункта А с целью прибытия в пункт Б, но затем резко изменили курс и направились в страну Лимонию, где растут лимоны и текут молочные реки с кисель-берегами. Мы должны признать, что заветного берега мы еще не достигли. Для этого были объективные причины. У нас были враги, которые постоянно сбивали нас с курса. Мы сбивались потому, что шли неизведанным путем, не имея при себе ни карт, ни лоций и, вообще-то говоря, не имея точного представления, где находится страна Лимония и существует ли она вообще. Возможно, было ошибкой избирать водный путь, проще было бы добираться по суше. В пути нам встретились туманы, бури, штормы, подводные рифы и надводные айсберги. Наши люди героически преодолевали трудности. Мы должны вспомнить подвиги наших матросов, вахтенных, механиков и кочегаров. Они трудились в поте лица, иногда даже сами сгорая в топках, затыкая своими телами пробоины, падая за борт, попадая в пищу акулам. Были определенные ошибки и со стороны прежнего руководства. Оно не прислушивалось к трезвым голосам, указывавшим на неправильность направления. Оторвавшись от основной массы, оно поедало больше продуктов, чем нужно. С этим мы решили покончить, теперь к голосам прислушиваться будем. Кроме того, часть продуктов, предназначенных для питания высшего корсостава, теперь в порядке эксперимента будет распределена между всеми.
   – Правильно! – закричала дружно команда.
   – Правильно! – закричали пассажиры.
   – Неправильно! – хотел крикнуть боцман, сидя в заднем ряду, но, увидев показанный ему кулак помкорбеза, промолчал.
   – Кроме того, – продолжал капитан, – мы решили значительно улучшить условия вашего бытия, сделав его более свободным и радостным. Отныне снимаются всякие ограничения на ширину брюк и длину волос, разрешается малевать абстрактные картины, петь безыдейные песни и танцевать танцы, которые прежде считались враждебными. Кроме того, разрешается критиковать руководителей нашего рейса на любом уровне, вплоть до боцмана.
   – А бить его можно? – прокричал кто-то из команды.
   – Нет, товарищи, бить нельзя. Для битья у нас есть и продолжает эффективно действовать наша прекрасная и закаленная в пути служба корбезопасности. Если вы кого-то хотите побить, подайте заявление в письменной форме, оно будет рассмотрено. Но, товарищи, представляя вам такие большие свободы, высший корсовет рассчитывает, что вы все будете проявлять большую сознательность, все до одного будете способствовать нашему движению вперед. У нас не должно больше быть пассажиров, которые слоняются по палубам, смотрят вдаль или на корме забивают козла. Все теперь будут членами команды, все должны что-то делать. Одни, скажем, пишут книжки, другие их собирают, третьи топят ими котлы, четвертые изыскивают для топки всякие ненужные деревянные вещи. Кому совсем нечего делать, пусть сядут на весла. А тем, у кого и весел нет, можно взять простыни или одеяла, сделать из них паруса и дуть в них. Таким образом каждый человек сможет вносить посильный вклад в наше движение. Ну, а в свободное от работы время мы не возражаем против разведения на палубах огородов и развития мелких ремесел.
   Речь капитана была встречена бурными аплодисментами, а затем напечатана в бортовой газете «Всегда на вахте». Правда, напечатана была не полностью, с некоторыми сокращениями. Указания на негативные явления в прошлом из статьи капитана были выброшены, но вставлены в статью первого помощника. «Негативные явления, – написал перпом, – играли в нашей жизни положительную роль. И в негативные времена мы позитивно трудились и пели веселые песни. Сейчас мы много и смело говорим о том, что иногда порой сворачивали с правильного пути на неправильный. Да, это так, и мы признаем это со всем свойственным нам мужеством. Но, говоря об этих негативных и многократно осужденных нами явлениях, мы не должны забывать главного, что и неправильным путем мы шли в правильном направлении. Конечно, товарищи, у нас и сейчас есть еще некоторые недостатки, которые нужно устранить, но торопиться не следует. Это было бы недальновидно. Если мы сейчас устраним все недостатки, то тем, кто придет после нас, нечего будет исправлять».
   Конечно, такие выступления капитана и первого помощника не остаются без внимания, все замечают, что вопросы ставятся остро и совершенно по-новому. Разговоры об этом идут на мостике, в кают-компании, в матросских кубриках, в пассажирских каютах и на всех палубах. На палубы повылазила дикая молодежь – хиппи, панки, люберы и металлисты. Поют всякие неформальные песни без слов, без музыки, но с криком.
   Помкорбез по пароходу прогуливается, к разговорам и крикам прислушивается, но сам при этом не говорит, только похлопывает себя по кобуре. Тем временем пароход продолжает идти отчасти задом наперед, отчасти передом назад, отчасти левым боком в правую сторону, отчасти правым в левую, но зато в совершенно правильном направлении. Конечно, среди плывущих имеются разногласия. Одни все еще надеются доплыть до страны Лимонии, другие согласны доплыть до чего попало, – третьи, которые ближе к камбузу, вообще никуда плыть не хотят, им и здесь хорошо. В результате этого разнобоя получается так. Капитан во весь голос командует:«Полный вперед!» Первый помощник вполголоса поправляет: «Малый назад!» Штурман крутит компас вправо, рулевой вращает штурвал влево, впередсмотрящий глядит назад, кочегары подбрасывают уголь, вахтенные через трубу заливают топку водой, пассажиры взмахивают веслами, но гребут в разные стороны, кто то сверлит в корпусе дыры, кто-то их затыкает. А есть и такие, которые из собранного якобы на топку дерева строят шлюпки. А есть даже и такие, которые по ночам сигают за борт и пускаются вплавь без ничего, считая, что лучше потопнуть или быть съеденными акулами, чем плыть дальше на этом пароходе в любом направлении. Хоть в правильном, хоть в неправильном.

Третья сказка о пароходе

   Здравствуйте детки, давно мы с вами не виделись, давно не слышались. Давно я вам сказки не сказывал, давно вы им не внимали, давно на ус не мотали. Пришла пора еще позавчера, а может, даже в запрошлом годе рассказывать вам нашу третью сказку о пароходе.
   Помните, оставили мы наш пароход посередь океана и с той поры не знаем, не ведаем, чего там с ним случилось, что приключилось, то ли он уже благополучно потоп, то ли еще на плаву терпит бедствие.
   Выяснилось, что да, не потоп, но терпит. А почему он, терпя столь долгое бедствие, до сих пор не потоп или почему, не потопнув, терпит столь долгое бедствие, понять было бы невозможно, если не знать того, что пароход-то наш не простой, а заколдованный. А заколдовал его еще в незапамятные времена злой волшебник Карла Марла. Росточку, как и положено карле, он был невеликого, зато вот с такою преогромнейшей бородищею. А помогал ему в колдовстве Фриц по прозвищу Ангелочек, ученый по части черной магии и большой проходимец насчет женского полу.
   Ну, понятно, в начале пути и команда парохода, и пассажиры относились к Карле Марле, да и к тому же Фрицу с большим незаслуженным уважением и даже организовали между собою такое движение карлистов-марлистов. Но, по прошествии времени и миль за кормой, кое в чем как-то вроде засомневались. Карла Марла в своем капитальном труде «Капитал» предсказывал, что по преодолении ближайшего горизонта впереди непременно замаячит страна Лимония, но пароход вот уже восьмой десяток лет океан туды-сюды бороздит и не то, что Лимонии, а и вообще ничего сухого впереди не видать. Постепенно пароходский народ приуныл, впал в депрессию, зазвучали на палубе песни грустные-грустные. Вроде такой:
 
Злой волшебник Карла Марла бородатый
Нам за что наколдовал такую месть?
И куда ж ты завлекал нас, и куда ты
Нас в конце концов сбираешься привесть?
Чем тебе мы, злой колдун, не угодили?
Не исполнили каких твоих затей?
Разве мало мы друг друга колотили?
Разве мало переломано костей?
Разве мало мы страдали? Разве мало
Потеряли наших братьев за бортом?
Пожалей нас, утопи нас, Карла Марла,
И, пожалуйста, сейчас, а не потом.
 
   Пели на пароходе эту песню и по одиночке и хором, и – никто ничего. Даже помкорбез не обращает внимания. Раньше бы он за такую песню не то, что сочинителей и не только исполнителей, а и тех, кто слышал, закатал бы в трюм до скончания дней. А теперь ничего. Ходит по палубе, улыбается, ну, иногда, правда, по кобуре слегка рукой проведет, но того, что лежит в кобуре, не вынает. Ничего не поделаешь, вышло народу высочайшее капитанское разрешение петь любые песни и болтать языком все, что взбредет на ум.
   Народ при этом оживился, и как водится, обнаглел. У народа вообще есть известное свойство: как только ему волю дают, он наглеет. Нет чтобы воспользоваться возможностью и свободным излиянием души выразить капитану свою любовь и сказать что-нибудь хорошее о команде, о пароходе, о пройденном пути.
   Куда там!
   А ведь раньше как было хорошо. Переход шел вперед. Капитан смотрел вдаль, рулевой крутил штурвал, кочегары кидали уголь, а пассажиры сочиняли и пели песенки, вроде вот этой, помните?
 
Мы все плывем, но все не там,
Где надо по расчетам…
Был умный первый капитан,
Второй был идиотом.
А третий был волюнтарист,
Четвертый был мемуарист.
Кем были пятый и шестой
Чего они хотели,
Увы, ни тот и ни другой оведать не успели…
 
   Успели, не успели, а у народа пароходского обо всех капитанах, кроме первого и последнего, сложилось мнение очень такое, как бы это сказать, не очень хорошее. Очень, очень не очень.
   Про первого же капитана на пароходе все так примерно до позавчерашнего дня думали, что этот-то уж точно гений чистой воды, может быть, даже не хуже, чем Карла Марла. Так про него думали и когда он живой был, и когда стал вечно живой, то есть фактически мертвый.
   К слову сказать, первого капитана люди звали промеж собою просто Лукич. Лукич был такой замечательный человек, столь простой и столь человечный, так его все любили, что и после смерти расстаться с ним никак не могли. Сладили ему стеклянный гроб, куда и положили, как спящую красавицу. Чтоб можно было им всегда, всем и досыта любоваться. И после того семьдесят с лишним лет возили его по океану, как бы за молчаливого и бесплатного советчика во всех трудных делах.
   Как налетит, допустим, тайфун, или рифы по курсу появятся, или акулы к борту приблизятся, так капитан, прежде чем скомандовать лево руля или право на борт, идет советоваться к Лукичу. Другие люди тоже. Какие у кого проблемы, прыщ на носу вскочил, жена к другому в каюту ушла, сомнения в правильности нашего пути по пути возникают, в космос ли надеется человек подняться или в пучину вод погрузиться, в таком случае перво-наперво куда? К Лукичу. За советом.
   И так много было желающих советоваться, что очередь ко гробу иногда обвивалась вокруг корабельной рубки, а хвост ее кончался где-то возле кормы, отчасти даже засунувшись в трюм.
   Однако в результате наступившей свободы, упаднических песен и пустого болтания языками, иные пассажиры, засомневавшись, стали склоняться к тому, что Лукич, может, и гений, но не чистой воды, а мутной, и не воды, а суши – или вообще не гений или гений, как говорится, в обратном смысле. Потому что, хотя сам он был как будто умный, но глупостей наворотил столько, что и дураку не отворотить. И этот вот самый пароход захватил, как след не подумавши. Причем пассажиров отправил в океан, а сам в стеклянной своей ладье отплыл совсем в ином направлении.
   А народ на этом пароходе дырявом доныне плывет, да все не туда, к светлым горизонтам, которые постоянно темнеют вдали.
   И еще интересно то, что до гласности все на пароходе было чересчур хорошо. А во время гласности все стало исключительно плохо. И сам пароход – плохой. И капитаны один другого ужаснее, окромя первого да последнего. Да и в первом, как сказано выше, появились сомнения, а последний тоже, как бы сказать… да… ну, нет, все-таки не скажу.
   Я-то не скажу, а другие чего ни попадя говорят. Иные уже не только позволяют себе сомнения в пройденном пути и в Карле Марле и в отдельных капитанах, но и далее того обобщают. Вообще, говорят, пароходская жизнь наша несправедливо устроена. Одни, мол, нежатся в роскошных отдельных каютах, другие теснятся в совместных кубриках. Одним райские яства через спецокошко из камбуза подают, других одной ржавой селедкой питают, и та в последнее время исключительно по талонам. Да и по талонам ее тоже исключительно не бывает. И иногда даже исключительно не бывает талонов.
   Пассажиры таким состоянием дела давно уже недовольны, а как показать, что недовольны, не знают. Раньше недовольство свое они выражали тем, что славили капитана. Так и кричали: «Слава нашему великому капитану!» Сами при этом думая: «Чтоб ты сдох!» Провозглашали: «Да здравствует наш величайший и мудрейший капитан, мореход и предводитель, лучший друг всех идущих по морскому пути!» А сами мысленно говорили: «Чтоб ты пропал, собака!»
   Так в прошлые времена выражали недовольство капитанам. Теперь стали выражать иначе. На общую палубу стали выходить с лозунгами всякими, плакатами и транспарантами. И там все такие слова: долой, в отставку, на свалку и на мыло.
   Капитан попервах особо не волновался, всегда зная, что у народа такая привычка: говорит он одно, а подразумевает все же другое. Поэтому неприятные эти призывы капитан понимал в обратном приятном для себя направлении.
   Все же раньше начальство подобных безобразий не допускало, полагая, что если кто провозгласит что-то такое, так из этого что-то другое непременно воспоследует. А теперь все и ясно, что кричи чего хочешь, от этого ни вреда, ни пользы никому нету. Выйдет народ, покричит, помашет кулаками да тряпками, но, накричавшись и намахавшись, тут же по кубрикам разбредается, утомленный.
   Тем более, что и сам капитан, и остальное начальство, чего уж там говорить, другое стало. Что ни начальник, то демократ и завсегда с народом. И до обеда с народом и после обеда с народом. Обедает, правду сказать, поврозь. Но зато теперь не только с Лукичом, но и с народом начальство советуется: согласны? – спрашивает. Народ соглашается: согласны. Или не согласны? Народ соглашается: не согласны.
   Так вот в полном согласии двигались дальше в темные дали к светлым горизонтам, покуда на горизонте не зачернела земля.
   Первым ее заметил сзади впередсмотрящий. Залез на мачту, направил подзорную трубу на горизонт и чуть от радости обратно на палубу не свалился.
   – Земля! – кричит, – Земля!
   Пассажиры сперва не поверили. Они уже семьдесят лет плывут никакой земли отродясь не видали, окромя миражей, галлюцинаций, алкогольного бреда, а также отдельных рифов. И тут говорят сзадивпередсмотрящему:
   – Врешь, – говорят, – не верим.
   А тот не в шутку волнуется:
   – Дураки, – говорит, – да что же вы за фомы неверные, говорят же вам, остолопам, вон же она, земля.
   Наиболее зоркие ладошки козырьками к переносью приладили, пристально так прищурились, пригляделись: и правда, вдали чегой-то такое вроде как бы маячит. Еще чуть-чуть пару поддали, приблизились, видят: ну да, земля. Прямо точь-в-точь такая, о какой бабушки-дедушки когда-то рассказывали.
   Все от мала до велика на палубу повысыпали, да все к одному борту прилипли, так что пароход накренился, бортом воду черпает.
   Выскочил на палубу старший помощник.
   – Вы что, говорит, совсем, говорит, что ли, почокались, на один борт навалились, так, говорит, нашу посудину не трудно и перевернуть, потопнете под конец пути, самим же обидно будет. Рассыпьтесь, – говорит, – по палубе равномерно.
   Тут и капитан на палубе появился, сунул брови в бинокль:
   – Стоп! – говорит. – Все машины немедленно стоп.
   Народ кричит:
   – Чего там стоп, давай двигай дальше.
   Появились, откуда ни возьмись, радикалы всякие, экстремисты из трюмов на свет повылазили и диссиденты.
   – Полный, – кричат, – вперед.
   Супротив них выдвинулись стойкие карлисты-марлисты, патриоты и защитники принципов.
   – Осади, – говорят, – назад.
   Центристы говорят:
   – Не будем ссориться, давайте сойдемся на компромиссе, будем стоять на месте.
   Радикалы гнут свое, если дальше, мол, не пойдем, мы здесь все непременно потопнем. А карлисты-марлисты говорят:
   – Лучше потопнем, но с принципами нашими не расстанемся и пройденному пути не изменим.
   Патриоты молвят, что лучше на своем родимом корабле помирать, чем на чужом берегу, пусть он даже хоть весь будет лимонами усажен.
   – Тем более, – говорят карлисты-марлисты, – что при высадке можно разбиться запросто о прибрежные скалы.
   Центристы им подпевают, говоря, что высаживаться на суше не стоит, потому что там неизвестно чего. Может, там джунгли непролазные, может, тигры, удавы, крокодилы, динозавры, а то даже и людоеды.
   – Ничего, – кричат радикалы, – ни удавов, ни динозавров не боимся, а людоеды если и есть, они нас кушать не будут, поскольку в нас только кожа да кости – обезжиренный суповой набор. А если людоеды захотят начальством питаться, карлистами и марлистами, то мы лично не возражаем: приятного аппетита.
   Тем временем у начальства свои заботы. Оно переполошилось, и вот в капитанской каюте при закрытых дверях началось срочное заседание корабельного совета. Собрались, окромя капитана, первый помощник, штурман, лоцман, боцман, помкорбез и главный бомбардир, который только называется бомбардиром, а на самом деле больше всего любил заниматься с личным составом строевой подготовкой. При закрытых дверях обсуждали они вопрос: причаливать к берегу или же нет. Думали, думали, ничего не придумали, решили послать капитана к Лукичу за советом.
   Сказано – сделано. Явился капитан к Лукичу. Присел на краешек гроба и говорит примерно вот что. Так, мол, и так, дорогой Лукич, дела у нас сложились сложные.
   Он говорит, а Лукич молчит, он и раньше молчал и советы давал молчаливые.
   – Так вот что, – говорит капитан, – согласно капитальному учению Карлы Марлы и твоим, Лукич, незабвенным заветам, шли мы много лет правильным путем в неправильном направлении и вот в конце концов дошли до Лимонии.
   Говоря это, капитан заметил, что Лукич во гробе зашевелился и даже приоткрыл один глаз.
   Капитан заволновался, вскочил на ноги и вопрос свой закончил стоя.
   – Вопрос у нас такой, – сказал он. – До Лимонии мы дошли, а теперь не знаем, как быть. Приставать к берегу или нет?
   И тут произошло полное чудо, как и полагается в сказке. Крышка гроба отлетела и со звоном упала на палубу. Но все ж не разбилась, потому что была не из простого стекла и не из золотого, а из бронированного.
   Лукич выскочил из гроба и сразу же стал топать восковыми своими ногами и кричать на капитана, слегка при этом картавя:
   – Ах ты, какой дурак! Что значит приставать или не приставать? Это же архиглупость. Я бы каждого, кто произносит такие слова, ставил немедленно к стенке.
   – Дорогой Лукич, за что же? – перепугался капитан. – Я всю жизнь выполнял все твои заветы. Я вел пароход указанным тобою путем и довел его до Лимонии.
   – Архичушь! – опять закричал Лукич. – Что значит, ты довел? А дальше что будешь делать? Выпустишь всех на берег, они там разбегутся и начнут жить сами по себе, без твоего руководства. А что ты будешь есть? Сознательный крестьянин не даст тебе ни оного лимона, а сам ты его вырастить не сумеешь и помрешь с голоду. И все движение карлистов-марлистов вымрет. Разве можем мы это допустить? Нет, не можем! Ты довел пароход до Лимонии. Если бы ты внимательно читал мои заветы, ты бы знал, что я, уходя от вас, завещал вам не довести, а вести, не дойти, а идти, не доплыть до конца, а плыть без конца. Иначе говоря, лавировать, лавировать и еще раз лавировать. Тех, кто таких простых вещей не понимает, надо решительно ставить к стенке. К стенке, к стенке, к стенке!
   С этими словами Лукич вернулся в гроб, лег на спину и сложил на груди слепленные из воска руки.
   Капитан положил крышку на место, подозвал к себе боцмана и велел свистать всех наверх.
   А их и свистать нечего, все давно здесь.
   – Дорогие члены команды, уважаемые пассажиры и пассажирки, – обратился к ним капитан, – от имени движения карлистов-марлистов и по поручению нашего корсовета докладываю вам, что основной этап нашего путешествия закончен.
   Капитан переждал первые аплодисменты и продолжал.
   – Долог был наш путь к намеченной цели, были в пути и подводные рифы, и боковые течения, и штормы, и бури, порой даже тайфуны, готовые поглотить наш корабль вместе с нами. Наше движение усложнялось наличием в наших рядах маловеров, которые мало верили, нытиков, которые ныли, и хлюпиков, которые хлюпали. Конечно, в пути случалось делать ошибки. Некоторые капитаны не оправдали возложенного на них доверия и заслужили впоследствии плохую славу. Но зато первый наш капитан Лукич, что бы про него сейчас ни говорили, был гений всех морей и океанов. Руководствуясь единственно правильным учением Карлы Марлы, Лукич указал нам путь вперед, мы по нему пошли навстречу неизвестному берегу и вот он, этот берег, перед вами.
   При этих словах капитан точь-в-точь, как это делал Лукич, выкинул руку вперед и простер ее в направлении того, о чем говорил.
   – Ура-а! – закричали люди и кинулись к своим пожиткам, готовясь сойти с ними на сушу.
   – Минуточку! – охладил их капитан. – Не все так просто. Земля рядом, но мы по ней еще никогда не ходили. И нам надо подумать, как на нее ступить, левой ногой или правой. Всем сразу или по очереди. Если по очереди, то в какой очередности. Сначала женщины с детьми или ветераны движения. Или же активисты. Это же все надо обсудить. Выработать, я бы сказал, основную стратегию причализации. Процесс этот исключительно сложный и не верьте тому, кто говорит вам, что это не так. Тут некоторые нам подбрасывают, а чего, мол, там сложного, давайте, мол, поближе к берегу подойдем, друг за дружкой попрыгаем на него и все дела. Как будто мы, понимаете, какие-то, как бы сказать, козлы. Или допустим, кенгуру, знаете, есть животные такие в Австралии, которые прыгают. Но мы же не кенгуру, а мыслящие, можно сказать, хомо сапиенсы, мы прежде, чем прыгать, должны использовать свой интеллектуальный, так сказать, потенциал и взвесить все за и против.
   Я думаю, товарищи, с этим вопросом, все ясно и мы на всякие уловки, которые нам расставляют, не отзовемся. А кто нам чего подбрасывает, тому мы все это таким же порядком назад отбросим. Будем поступать, как нам подсказывает наша теория. А теория говорит, что надо сначала теоретически все рассчитать, а потом уже практически внедрить в практику. Я имею в виду, опять же, причализацию. Полную и необратимую причализацию нашего парохода к берегу, который всем уже виден. Даже тем, кто из себя незрячих как бы изображает, – так и перед ними реальность – уже наглядно, мне кажется, себя им являет. Так что не будем торопиться, а для начала пошлем на сушу ответственную делегацию. Пусть она разузнает, ну, что там за берег, какая почва, какого рода произрастают растения: деревья, кусты, трава или злаки. А также какие там обитают люди или животные. Все согласны с данным предложением?
   – Согласны! – кричат пассажиры.
   – Или не согласны?
   – Не согласны! – кричат.
   Людям некоторым очень не терпится на сушу, а другим все же боязно. Потому как приспособились они уже на пароходе, обжились. Оно хоть и тесно, и мокро, и голодно, и холодно, и качка бывает невыносимая, но все же как-то привычно. А тут взять и ни с того ни с сего – на берег. Потому в большинстве своем с капитаном согласились: надо в самом деле послать делегацию.
   Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.
   Послать делегацию надо, да не на чем, шлюпки давно какие покрали, какие спалили. Ну, нашли запас надувных аварийных плотов. Надули первый плот, посадили на него делегацию, отправили, ждут возвращения. День ждут, два ждут, неделю, месяц, делегация не возвращается. Видать, составили ее из нестойких элементов, которые там, куда их послали, остались.
   А пароход тем временем все топнет и топнет. Дырки на нем от приближения к берегу меньше не стали. И лопать уже тоже, в общем-то, нечего. Собрали вторую делегацию, понадежнее, из одних сплошь убежденных карлистов-марлистов. Но и эти уехали и пропали. Потом уже много времени спустя выяснилось, что обе делегации в полном составе там, куда уплыли, попросили укрытия. И потом кто-то слышал, уплывшие выступали по враждебному радио и пароход свой, на котором родились и выросли, поливали самыми последними, как говорится, словами, а себя при этом называли убежденными антикарлистами и антимарлистами. Такие вот перевертыши.
   Третью делегацию подобрали из убежденных патриотов. И как оказалось, правильно сделали. Эти там заболели ностальгией и остались на чужом берегу впредь до полного излечения. А один все же вернулся. На него потом все показывали пальцем: вот, мол, какой молодец, в смысле – дурак. Вернулся дурак с подарками. С апельсинами, мандаринами, грейпфрутами, стеклянными бусами и карманными калькуляторами.
   Вернулся и сразу в корсовет – докладывать.
   Так и так, говорит, земля, которая нам открылась, представляет собою некий архипелаг, состоящий из отдельных островов, и остров тот, который лежит к нам ближе всего, называется…
   – Лимония, – подсказал капитан.
   – Нет, не Лимония, – отвечает молодец, – а Чертополохия и заросла сплошь этим самым чертополохом.
   – У-у! – сказали члены корсовета.
   – А за этим островом есть еще три острова и они называются…
   – Бурьяния, – пошутил помкорбез.
   – Вовсе нет. Три других острова называются Апельсиния, Мандариния и Грейпфрутландия. Там живут наши враги, очень дружески к нам настроенные.
   – Это они такие, потому что они нас не знают, – заметил помкорбез.
   – Правильно, – сказал молодец, – я тоже так подумал. Интересно, что жители этих островов даже не слыхали про Карлу Марлу, но достигли очень высокого уровня развития, поэтому, я думаю, их можно называть стихийными карлистами-марлистами. На островах, помимо произрастания одноименных фруктов, текут еще молочные реки с кисельными берегами, причем кисель тоже, в зависимости от названия острова, или апельсиновый, или мандариновый, или грейпфрутовый.
   – А почему же ты там все-таки не остался? – спросил вернувшегося перпом.
   – Родная палуба тянет, – вздохнул молодец. – Как засну, так все снится, снится. А кроме того, там извиняюсь, разврату много.
   – А в чем именно проявляется? – заинтересовался штурман.
   – А в том именно проявляется, что есть у них там такие… как бы сказать… пип-шоу. Монету бросишь, потом в специальную замочную дырку подглядываешь, а там такое… Тьфу! Даже и вспоминать противно.
   – Нет, ты уж давай рассказывай, – попросил штурман.
   – Рассказывай, рассказывай, – сказал перпом, – нам же это из научного интереса знать надобно.
   – А чего там знать? Глаз к дырке приложишь, а там апельсинцы с мандаринками, или мандаринцы с грейп-фрутландцами, или же, наоборот, черт-те чем занимаются.
   – Давай подробнее, – попросил старпом.
   – Да какой там подробнее. Они же это хитро все устроили. Там пока приладишься, пока разглядишь, что к чему, а дырка уже закрылась. Автоматически. Опять монету бросай. Я сто пятьдесят монет перебросал, смотрю в кармане пусто. Нет, думаю, не надо мне ваших апельсинов, не надо мандаринов, киселя вашего грейп-фрутового не надо, вернусь на родной пароход. Пусть холодно, пусть голодно, а все же среди своих и никаких денег у тебя на всякую дрянь не выманивают.
   – Ну, ничего, – сказал главный бомбардир, – вот мы у них высадимся, мы им с этими пипами порядок наведем. Если уж показывают, то пусть бесплатно. У нас все образование бесплатное, и это тоже должно быть без денег.
   – Высаживаться у них не советую, – предупредил молодец, – они люди мирные, но натренировались в борьбе с пиратами. И если на них нападают, оказывают очень серьезное сопротивление. И пушки у них с нашими пароходскими не сравнить.
   – Ну, а чего же нам делать? – спросил капитан.
   – Они предлагают нам высадиться на Чертополохии и там работать. А они помогут. Они говорят, что когда их предки на их острова прибыли, там тоже был сплошной чертополох, они его весь повыдергали, землю перепахали, посеяло зерно, вырастили урожай, построили дома, наткали тканей, нашили одежды и так постепенно работали все лучше и лучше, пока у них не потекли молочные реки с кисельными берегами.
   – И сколько ж у них на это времени ушло? – спросил капитан.
   – Они говорят, немного. Лет четыреста, не больше.
   – Ой, – вздохнул старпом, – все-таки долговато.
   – Но они говорят, что ежели мы сразу все засучим рукава и сейчас же примемся за работу, то, может, даже лет за триста управимся.
   – Ну, это уж вражеская уловка, – заметил перпом. – Голову дурят. Мы им поверим, засучим рукава, начнем корячиться с чертополохом, а политикомассовая работа, а изучение трудов Карлы Марлы, это значит все по боку?
   – И никакой бдительности, – подхватил помкорбез. – Все занимаются чертополохом, а друг другом не занимаются.
   – А кроме того, – подал голос главный бомбардир, – с точки зрения строевой подготовки, я думаю, что ей удобнее заниматься на палубе, а не в зарослях чертополоха.
   – Вы говорите о мелочах, – заметил капитан, – не трогая при этом главного. А главное состоит в том что если мы высадимся на берег и поселимся там, то это будет коренное изменение всего уклада нашей жизни. У нас уже не будет штормов, не будет качки, не будет пассажиров, команде нечего будет делать, значит, и капитан такому обществу вроде и ни к чему.
   – А еще и то надо отметить, – вмешался перпом, – что на борту наблюдается недовольство среди наших ветеранов. Они говорят, что если мы высадимся в Чертополохии, то следует считать весь пройденный прежде путь напрасным. Значит, ни к чему были наши усилия, наши страдания, наши жертвы. Старики говорят, что молодежь над ними смеется и не проявляет никакого почтения.
   – Все ясно, – сказал капитан. – Ну, что ж, мы тут первыми наметками обменялись. Давайте определимся. Какие могут быть решения? Ну, в свете всего вышесказанного, это, на что нас со стороны толкают, – высадиться на берег Чертополохии и в чертополохе этом застрять, – это не проходит, правильно? Кто против этого голосует, прошу поднять. Не принято единогласно. Прошу опустить. Второе: напасть на эти Апельсинию, Мандаринию и Грейпфрутландию мы не можем, потому что они сильнее, а к тому, кто сильнее, мы никаких силовых методов не применяем. Кто за то, чтобы отвергнуть силовое решение? Отвергнуто единогласно. Третье решение остаться на пароходе и никуда не двигаться, тоже принять нельзя, тогда мы либо потопнем, либо, не дождавшись потопления, помрем с голову. Я вижу вашу насмешку и полностью ее не одобряю. Вы имеете в виду, что с голоду помрем не мы, а я скажу так, значит, сначала не мы, а потом и мы. Так что такое решение для нас неприемлемо, и кто за то, чтобы признать его таковым… Можете опустить. Есть еще, с позволения сказать, предложение, чтоб нам разделиться. Пусть, мол, каждый надует свой плот и – спасайся, кто как может. Это, думается, гнилая идея. Семьдесят с лишним лет мы плыли вместе, значит, и дальше, чего бы там ни случилось, будем идти до конца.
   – Но все-таки что-то же делать надо, – сказал штурман.
   – Делать надо, – согласился капитан. – Думается, что прежде всего надо накормить личный состав. С этой целью попросим дружеской помощи у наших врагов. Тем более, что они еще сами не знают, что они наши враги. Свистать всех обратно наверх, и пусть все на разные голоса, кто как умеет, чего-нибудь просят.
   Через некоторое время офицер патрульной службы Сказочного Королевства Оранжевых Островов лейтенант Джеймс Фруктовый, приближаясь на катере к острову Чертополохия, услыхал жуткие крики, от которых ему стало нехорошо. Определив, откуда исходят крики, и приложивши к глазам бинокль, он увидел тонущий пароход и людей, которые, стоя на палубе, размахивают руками и что-то кричат. Направивши катер в сторону парохода, Фруктовый вскоре расслышал, что пассажиры кричат: «СОС! Помогите! Спасите!»
   – Чего орете? – спросил лейтенант, подплывши.
   Те опять орут:
   – Помогите! Спасите!
   – А от чего ж вас спасать и чем вам помочь? – спрашивает офицер.
   – Тонем, – говорят, – дыры в бортах. Вода хлещет, затыкать нечем.
   – Так дойдите до берега и спасайтесь. Вот же он, берег, рядом.
   – Нет, что вы, мы на берег никак не можем. Потому что для исхода на берег у нас еще теория причализации не разработана.
   – А без теории, просто так вы не можете?
   – Не можем, потому что мы заколдованные.
   – А кто же вас может расколдовать?
   – Никто нас не может расколдовать. Потому что Карла Марла нас заколдовал, а сам помер. И Фриц Ангелочек помер. И Лукич остался вечно живой, то есть обратно ж помер.
   – Ну, – говорит офицер, – если вы заколдованные и не можете высадиться на берег, который перед вашими глазами, тогда хотя б затыкайте дырки, чтоб не потопнуть. Или вы и этого не можете?
   – Дырки затыкать мы можем, но сейчас не можем. Потому как голодные и силов не имеем.
   – Если вы такие голодные, ловили бы рыбу. Здесь ее много. Сплели бы сети, забросили.
   – А мы так и сделали. Сплели и забросили.
   – И чего вытащили?
   – А мы не тащили. Туды-то бросать полегче. А назад-то тащить тяжело.
   – Да кто ж так делает? – удивился патрульный. – Кто же это сети забрасывает, а потом обратно не тащит?
   – Мы так делаем, – говорят ему с парохода.
   – Да вы дураки, что ли? – спросил Фруктовый.
   – А мы сами не знаем. Дураки не дураки, но ученье у нас дурацкое. А вот его как раз забросить не можем, потому как оно заколдовано и не выбрасывается.
   Ничего не понял Фруктовый, понял только, что люди голодные, что надо помочь.
   – Ждите, – молвил.
   И с этими словами отчалил.
   Видно, там он где-то кому-то чего-то сказал, потому что не прошло и года, как из-за острова на стрежень выплывают три баржи, по одной с каждого из Оранжевых островов, везут с собой продовольственную помощь. Сорок бочек апельсинов, сорок бочек мандаринов и столько же грейпфрутов. Не говоря уже о сгущенном молоке и о киселе в банках. А еще привезли какие-то веревки, лопаты, грабли, брезентовые рукавицы и мешки с какими-то зернами. Подошли баржи ближе, притерлись к пароходу бортами, передали сначала фрукты. А потом стали передавать остальное, а пассажиры апельсины, мандарины, грейпфруты похватали, за обе щеки уплетают, а на остальное смотрят, но брать не спешат.
   – Это еще, – спрашивают, – что такое и для чего, если все равно это есть нельзя?
   – А это, – говорят, – подарок от нашего губернатора. Это приспособления для расколдовывания.
   Прибывшие на баржах думают, что сейчас те, которые на пароходе, от радости начнут чересчур высоко подпрыгивать, а те хоть бы шелохнулись.
   – Каково, – спрашивают, – действие этих приспособлений?
   – А действие, – объясняют прибывшие, – очень простое. Сначала вы подходите к суше, потом на этих веревках спускаетесь на берег, потом надеваете брезентовые рукавицы и начинаете выдергивать чертополох.
   – Еще чего не хватало, – говорят те, которые на пароходе. – Для чего ж это мы его будем дергать?
   – А для того, – им объясняют, – что, когда повыдергаете чертополох, тогда возьмете лопаты, землю перекопаете, граблями подравняете, а потом вот эти семена посеете и потом ежели будете ростки поливать, пропалывать, опылять и так далее, то и сами расколдуетесь, и землю расколдуете, и вырастите на ней очень хорошие лимоны.
   Пароходские люди думают, одного, однако ж, понять не могут: зачем же им расколдовываться и столько сил ухайдакивать на выращивание лимонов, когда им почти что такие же плоды островитяне возят за просто так? Перпом между ними ходит.
   – Кушайте, граждане, на здоровье, но на уловки на вражеские не попадайтесь. Это вас местные колдуны заманивают, чтобы заставить заняться прополкой чертополоха.
   Пассажиры перпому отвечают: ты, мол, за нас не боись, мы, мол, не из тех, кому можно за просто так всучить грабли или лопату. И тем временем дареные фрукты за обе щеки уплетают.
   А уплетши, тут же глотки опять разодрали:
   – СОС! – кричат, – СОС! Помогите! Спасите! А иные даже и по-иностранному научились:
   – Хелп! – кричат. – Хильфе! Рятуйтэ!
   Приблизился катер:
   – В чем еще дело? – спрашивает подплывший на катере лейтенант Сухофрукт.
   – Как в чем дело? Разве ж не видишь, обратно все топнем.
   – А чего же дырки не затыкаете? Вы ж пообедали.
   – В том-то и дело, что пообедали, а после обеда мы отдыхаем.
   – А работать вы после обеда никак не можете?
   – Нет, – говорят. – Мы так заколдованы, что после обеда должны отдыхать. Нам лучше потоп, чем после обеда работать.
   – А-а, – сказал офицер и снова отчалил.
   Только отчалил, опять орут:
   – Помогите! Спасите!
   Офицер вернулся.
   – Ну, что еще?
   – Ну, как же ж, мы ж вашему благородию сколько раз сказали уже человеческим языком: топнем же, потому и кричим.
   И снова кричат:
   – Спасите!
   – Да как же вас спасать, – говорит офицер, – если вы сами себя не спасаете?
   – Если бы мы сами себя спасали, зачем мы бы стали орать? Да к тому же у нас дырки большие, а затыкательного материала нет. Так что и после отдыха затыкаться нам будет нечем. Раньше, бывало, наша молодежь дырки собой затыкала, а теперь то ли дырки велики, то ли молодежь отошшала, она в эти дырки проскакивает.
   Опять вышли в путь баржи, везут затыкательный материал. Слышат, а на пароходе опять же крик:
   – Помогите! Спасите! СОС!
   С первой баржи им в рупор кричат:
   – Ну, чего же вы там орете? Мы же вот везем вам затыкательный материал.
   – Какой там затыкательный материал? – кричат. – Есть обратно хотим.
   – Эй, вы! – кричат с баржи. – Да что ж вы за такие обжоры? Да мы ж вам только что сорок бочек апельсинов, сорок бочек мандаринов, сорок бочек грейпфрутов привезли. Куда ж вы все подевали?
   – Как куда? Часть начальство себе взяло, часть на камбузе растащили, а остальное сгноили.
   – Неужели уже сгноили? И так быстро. Ведь срок хранения еще не истек.
   – А у нас истек. Мы ж заколдованные. Mы как до чего дотронемся, так оно все немедленно или сгнивает, или в воду падает, или в воздухе растворяется.
   – Ну, что с вами делать? – говорят те, которые с баржи. – Тогда ждите, скоро опять прибудем.
   Так и ходят эти баржи от своих островов к нашему сказочному пароходу и обратно. И возят ему то фрукты, то затыкательный материал, то лопаты, то грабли, то вилы, то молотки, то сети, то удочки, то крючки, то еще чего, но все без толку. Поскольку у нас пароход сказочный, а пассажиры заколдованы злым волшебником Карлой Марлой и работать не умеют. Зато очень хорошо поют. Когда они видят вновь подходящую баржу с подарками, выходят на палубу с гармошками, с балалайками, играют и поют песни. Чудные какие-то песни, странные.
   – А что это вы поете? – спрашивают их те, что на барже.
   – А это у нас называется песня дружбы, – откликаются с парохода.
 
Мы долго по морю плутали
Вдали от родимой земли.
Искали мы светлые дали,
Но темные только нашли.
А так же искали, конечно,
И вшей, и шпионов в себе,
И делали это успешно,
Что видно по нашей судьбе.
Еще мы стремились насилья
Разрушить весь мир, а затем…
Мы много чего посносили,
И вас собиралися тоже
Совсем уничтожить, но вы,
Заморские подлые рожи,
Уж больно живучи, увы.
Однако же славных утопий
В нас дух до сих пор не зачах.
И мы вас однажды утопим,
Как только силенок накопим,
Отъевшись на ваших харчах.
Пока ж мы остались в накладе
И очень уж хочется есть.
Подайте же нам, Христа ради,
Чего-нибудь, что у вас есть.
 

Сказка о недовольном

   Жил-был один человек и всегда чем-то был недоволен. Идет снег, ему не нравится – холодно. Светит солнышко, он недоволен, что жарко. Дождь идет, ему мокро.
   Вот такой привередливый человек. Но если бы речь шла только о климате. Так нет же, ему и всякие другие обстоятельства жизни тоже не нравились. То ему горько, то кисло, то жестко, то тесно, женой недоволен, детьми недоволен, самим собой и то недоволен. Мы, конечно, проявили гуманизм, понимание и терпение. Мы его вызывали, мы с ним беседовали по-хорошему, мы надеялись, что он поймет все и осознает. Мы ему говорили: ну, как же тебе не стыдно! Ну, допустим, климат у нас не тот, и жена у тебя неряха, и сын – двоечник, и у самого тебя печень болит, но ты посмотри вокруг, сколько чего хорошего делается. Как преображается жизнь, какие строятся заводы, электростанции и прочие вещи. Говорили мы с ним обо всем этом, а толку – чуть. Все равно всем недоволен, товарищеским нашим советам внимать не хочет, проявляет заносчивость, недоверие к коллективу, на путь исправления не становится. Пришлось применять более строгие меры. Арестовали его, судили, приговорили к расстрелу.
   Конечно, насчет арестов и приговоров мы в свое время допускали некоторые перегибы, отклонения и нарушения. В чем мы впоследствии честно и смело признались. И вернулись к нормам. И хватит об этом. Тем более, что этого недовольного мы не расстреляли, не успели. И даже напротив, в период возвращения к нормам вновь пересмотрели его дело, взвесили обстоятельства, учли его молодость, глупость, политическую незрелость, и, руководствуясь чувством гуманности, решили расстрел заменить лагерным сроком. Отправили на лесоповал бревна пилить.
   Казалось бы, радоваться человек должен, испытать чувство благодарности, оценить наш гуманный подход. А он опять недоволен. Климат, говорит, суровый, срок большой, бревна толстые, а пайка тонкая.
   Мы опять проявили понимание, терпение, гуманизм. Погоду не улучшили, но срок скостили, норму по бревнам снизили, а пайку увеличили. А он все недоволен.
   В период второго возвращения к нормам заменили ему лагерь ссылкой. С лесоповала перевели на лесопилку. Казалось бы, совсем стало хорошо. Ни тебе заборов, ни конвоиров, ни собак. Только и делов-то, что ходить на лесопилку да в милиции по вечерам отмечаться и из дому позже восьми вечера не отлучаться. Разве это не гуманно? А он, что вы думаете? Опять недоволен. На лесопилку ходить не хочет, в милиции – трудно, что ли? – отмечаться не желает и по вечерам дома сидеть ему тоже не нравится. За такую капризность его следовало бы наказать, но, руководствуясь чувствами свойственного нам человеколюбия, мы в процессе третьего возвращения к нормам уж даже на такую крайнюю меру пошли, что вовсе от наказания его освободили. Живи, где хочешь (за исключением, понятно, столиц, областных центров, больших городов и городов-героев). Теперь он сторожем на складе лесопиломатериалов работает, зарплату получает восемьдесят рублей, комнату ему дали в полуподвале рядом с котельной, а в нем опять никакой благодарности, а напротив, сплошное недовольство. Вот какой трудный, неуживчивый человек. Сколько для него ни старайся, сколько ни угождай, он все равно недоволен.

Сказка о глупом Галилее

   В некотором царстве, в некотором государстве на некоторой планете, называвшейся, допустим, Земля, жил-был некий молодой, подающий надежды и очень умный астроном по имени, скажем, Галилей. Сразу оговорюсь, что наш Галилей сказочный, и его биография с историческим Галилеем совпадает не полностью. Хотя в чем-то все-таки совпадает. Сказочный Галилей жил в государстве, где люди трудились не покладая рук, сеяли хлеб, варили сталь, добывали уголь, пели песни и выступали на митингах. Но он сам песен не пел, от работы отлынивал, от митингов уклонялся и вообще, с государственной точки зрения, занимался совершеннейшей чепухой. Чепуха эта заключалась в том, что Галилей по ночам, пренебрегая, между прочим, супружескими обязанностями, сидел у себя в обсерватории и таращился неотрывно на звезды через такую трубу, которая называется телескопом. Причем не просто таращился, а в надежде весь мир удивить и додуматься до того, до чего другие люди без него додуматься не могли. И додумался. И побежал утром к жене. А она как раз только позавтракала и принялась за стирку белья.
   – Слушай, дорогая, – кричит ей с порога ученый, – Ты знаешь, какой я умный? Ты знаешь, какое я открытие сделал? Нет, ты не знаешь, ты даже представить себе не можешь! Ты знаешь, я сделал такое открытие, которого даже Птолемей не мог сделать! Я открыл, что Земля наша круглая и вращается, причем очень интересно вращается. Вокруг своей оси вращается и одновременно вращается вокруг Солнца!
   Галилей, конечно, думал, что жена, услышав такое, кинется ему на шею с объятиями, ах, ты, мол, мой умник, мой гений, генюша, такое открытие совершил! Не зря, скажет, я малой твоей зарплатой удовлетворялась и ночи проводила в сплошном одиночестве. Но ничего подобного наш бедный Галилей не дождался. Жена вместо того, чтобы на шею кидаться и такие слова говорить, бац ему мокрыми кальсонами по мордасам. Ты, мол, мне баки не заливай про верчение Земли и про прочее, я-то знаю, что ты там не на звезды таращишься, а на свою аспирантку Джульетту.
   Вот такие бывают женщины. Им какое открытие ни соверши, они всему норовят дать свое собственное истолкование. Если бы жена Галилея поняла, что он действительно совершил большое открытие, может он, ей об этом сказав, языком дальше трепать не стал бы. А тут он расстроился и пошел, понятное дело, в тратторию. Там, как водится, выпил и на всю тратторию расхвастался, какой он умный, как он открыл, что Земля круглая и вращается, и что сами мы на ней тоже вращаемся, как на карусели, и летим в пространство неизвестно куда. А в траттории народ разный, кто на Галилеевы слова вовсе внимания не обратил, кто посмеялся, вот, мол, до чего человек доклюкался, что такую дурь порет. И там же, естественно, нашелся сексот, который тут же слова астронома на ус намотал и в Святейшую Инквизицию, как тогда выражались, стукнул. В Инквизиции, понятно, такой острый сигнал оставить без внимания никак не могли, и вот получает наш ученый повестку туда-то и туда-то явиться с вещами. Нет, вру, первый раз вызвали его без вещей. Ну, насколько нам известно, настоящему историческому Галилею в Инквизиции показали орудия пыток, после чего он сказал, что Земля не вертится, а потом, выйдя оттуда, изменил свои показания и сказал, что нет, вертится. Но я же пишу не историю, а сказку, и в моей сказке все было совершенно не так. В сказке моей никаких таких пыточных орудий нет. Но есть Главный Инквизитор, человек вежливый и современный. Вот приходит к этому человеку наш астроном, а тот его в своем кабинете встречает, заключает в объятия, хлопает по спине:
   – Здравствуйте, – говорит, – Галилей Галилеевич, безумно рад вас видеть! Как здоровье, жена, детишки, все хорошо? Очень за вас рад, не хотите ли кофею?
   Принесли им кофею.
   – Пожалуйста, – говорит Инквизитор, – угощайтесь, берите молоко, сахар, пряники. Так вот, Галилей Галилеевич, пригласил я вас по делу, можно сказать, совершенно же пустяковому, сейчас мы во всем разберемся и пойдем я к себе домой, вы – к себе.
   – А в чем, собственно, дело? – спрашивает Галилей.
   – Да и дела-то, собственно, никакого нет, а просто вот поступили в нашу контору от трудящихся сигналы, что будто бы вы проповедуете совершенно нам чуждую, псевдонаучную и во всех отношениях гнилую теорию, будто Земля, как бы это сказать, круглая, наподобие футбольного мяча, и как будто она при этом даже и вертится. Я, конечно, в это нисколько не верю, но сигналы поступают, и мы на них вынуждены реагировать.
   – А тут верить или не верить вовсе даже нечего, – отвечает ему Галилей, – дело в том, что Земля, действительно, круглая и, действительно, вертится. Причем, вертится, как бы сказать, двояко: и вокруг себя самой, и вокруг Солнца тоже вращается.
   И стал увлеченно рассказывать, каким образом происходит смена дня и ночи и времена года почему тоже меняются.
   Товарищ же синьор Главный Инквизитор тем временем вежливо слушает и улыбается. А потом:
   – Галилей Галилеевич, – спрашивает,– а вы психиатру давно не показывались?
   – Простите, не понял, – говорит астроном.
   – Ну, послушайте, ну, как же это может быть, чтобы она круглая была и вертелась. Ведь, рассудите сами, если бы она была круглая и вертелась, то мы бы с нее все непременно попадали и полетели неизвестно куда вверх тормашками.
   Галилей стал ему, естественно, чего-то там такое насчет магнетизма плести и насчет всемирного тяготения, но Инквизитор только рукой махнул.
   – Ладно, – говорит, – идите, подумайте, крепко подумайте и с женой, кстати, посоветуйтесь, она у вас женщина здравомыслящая, она вам объяснит, вертится Земля или не вертится.
   Ну, пошел Галилей домой к жене, она как раз шваброй пол протирала.
   – Ну, что, – говорит, – опять на звезды смотрел, опять открытия делал? – и, конечно, бац ему шваброю промеж рогов.
   Галилей обиделся. И сказал жене, что был на этот раз не в обсерватории, а в Инквизиции, и что ему велели там идти домой и с женой посоветоваться.
   Услышав слово «Инквизиция», жена первый раз поняла, что дело серьезное, похуже даже, чем если муж за аспиранткой ухлестывает. И только теперь заинтересовалась мужниным открытием. И стала его подробно расспрашивать, как ему такая нелепица пришла в голову. Он стал ей подробно объяснять.
   – Ну, хорошо, – говорит жена, – допустим, ты даже прав и Земля в самом деле вращается. Но тебе-то какая с этого польза?
   – Дело не в пользе, – объясняет ей Галилей, – а в том, что это научная истина. А я как ученый отказаться от истины не могу.
   Жена видит, дело нешуточное. Драться больше не стала, а стала его уговаривать. Зачем, мол, делать такие открытия, от которых одни только неприятности? Пусть она вращается сколько угодно, а ты себе помалкивай, она от этого своего вращения не прекратит и квадратной не станет.
   Тут уж и Галилей рассердился, напыжился и стал произносить всякие возвышенные слова о верности своим принципам и убеждениям, о совести ученого, об ответственности перед грядущими поколениями и так далее в этом духе.
   Жена в свою очередь тоже много слов на него потратила. Так и так уговаривала. Обещала даже аспирантку простить и на шашни их смотреть сквозь пальцы. Тюрьмой пугала. Молодостью своей попрекала. Детьми малыми заклинала. А Галилей уперся, как баран, и ни в какую.
   Прошло какое-то время. Земля вращалась вокруг своей оси, вокруг Солнца, день сменялся ночью, а лето зимой, время текло, отношения в семье становились все хуже. Да если б только в семье! Постепенно стал замечать Галилей, что на работе к нему начальство все хуже относится, соседи на лестнице не здороваются, друзья не звонят, а при случайной встрече на другую сторону улицы переходят. А аспирантка Джульетта сменила тему своей диссертации и руководителя тоже сменила. Чувствует Галилей, что тучи над ним сгущаются, а ничего поделать не может.
   И вот, наконец, приглашают Галилея в Астрономическое Управление для разбора его персонального дела. Собрались, надо сказать, все светила тогдашней науки, стали разбираться. С кратким вступительным словом выступил Главный Астроном. Так, мол, и так, товарищи синьоры, с некоторых пор в нашем здоровом коллективе стали наблюдаться нездоровые явления. Сотрудник наш синьор Галилей распространяет вокруг себя всякие вредные небылицы о том, что Земля наша, на которой мы с вами живем, трудимся, является всего-навсего неким шаром, который вращается в пространстве вроде волчка. Вот я бы попросил наших ученых мужей тоже высказаться по этому вопросу.
   Ну, стали ученые один за другим подходить к микрофону. Как потом было записано в протоколе, они выступали страстно, принципиально, выражая чуткость и озабоченность судьбой их заблудшего коллеги.
   Один из выступавших долго говорил о незыблемости основополагающих основ учения Птолемея. Другой осветил международную ситуацию, которая настолько сложна, что любой отход от наших нерушимых научных принципов играет на руку врагу и увеличивает опасность войны. В общей дискуссии приняла участие и Джульетта. Она обратила внимание собравшихся на падение нравов в среде молодежи, где наблюдаются идейные шатания, пацифизм, алкоголизм, наркомания, преклонение перед всем иностранным, а в результате – внебрачные половые связи, разрушение семьи и сокращение рождаемости. Одной из причин такого положения дел Джульетта считала возникновение разных незрелых теорий, вроде теории Галилея.
   – Если Земля круглая, – сказала Джульетта, – если она вертится, значит, все дозволено, значит никакой твердой почвы под ногами нет, значит, можно пить, курить, колоться, воровать, убивать, прелюбодействовать.
   Еще один ученый напомнил, что государство этого самого Галилея с детства растило, кормило, одевало, обувало и обучало. Но Галилей никакой благодарности, очевидно, не чувствовал, а напротив, снедаемый дьявольским честолюбием и подстрекаемый своими единомышленниками из-за рубежа, все дальше отрывался от коллектива, к мнению товарищей не прислушивался, проявлял признаки зазнайства, высокомерия и вообще считал себя слишком умным.
   Еще один астроном по поводу Галилея выразился совсем коротко. – Я бы лично таких, с позволения сказать, ученых просто расстреливал, – сказал он и под аплодисменты сошел с трибуны.
   Потом опять выступил Главный Астроном.
   – Ну, вот, – сказал он, – я рад, что у нас получилось такое оживленное собрание. Выступавшие говорили взволнованно и заинтересованно, они всячески пытались помочь Галилею осознать свои ошибки и заблуждения. Выйдите, гражданин Галилей, на трибуну, наберитесь мужества, признайтесь в своих ошибках, и мы вам все постепенно простим.
   Галилей на трибуну вышел, но мужества не набрался. Сначала он, пытаясь увильнуть от ответственности, что-то такое мямлил, что будто о вращении Земли утверждал не из враждебных намерений, а из преданности научной истине. А потом и вообще обнаглел, улыбнулся и сказал:
   – Что бы вы тут ни говорили и что бы со мной ни сделали, а все-таки она вертится!
   После чего, естественно, терпение у всех лопнуло. Решением общего собрания Галилей из Астрономического Управления был уволен, и к делу его опять приступила Святейшая Инквизиция. В то время суток, когда Земля повернулась к Солнцу другой стороной, а на этой стороне наступила ночь, приехала к Галилею ночью коляска под названием «черный ворон» и увезла его далеко-далеко.
   И вот сидит он в тюрьме. Земля тем временем вращается. И все, что на ней есть: поля, деревья, коровы, тюрьмы – все это тоже вращается. Раз в сутки – вокруг земной оси, раз в год – вокруг Солнца. Вращаясь вместе с тюрьмой, Галилей постепенно состарился, жена его тем временем вышла за другого, а дети переменили фамилию, чтобы не портить себе карьеру.
   А Галилей сидел и думал и гордился собой.
   – Ну, ничего, – говорил он себе, – ничего, что состарился, ничего, что жена бросила, ничего, что дети отказались, ничего, что сижу в тюрьме. Зато я остался верен своим принципам, а Земля как вращалась, так и вращается, и рано или поздно всем придется признать, какой я был умный.
   И, как все большие ученые, наш Галилей оказался в конце концов прав. В результате неутомимого вращения Земли и часовых механизмов наступило, наконец, то сказочное время, когда мудрым, смелым и, как было сказано, своевременным постановлением правительства было признано, что Земля круглая и вращается вокруг своей оси и вокруг Солнца. В связи с этим постановлением наш сказочный астроном был помилован по старости лет и выпущен на свободу без пенсии.
   И вот вышел он за ворота тюрьмы, идет со своими пожитками по улице. А навстречу ему мальчик с новеньким глобусом. Идет, вертит глобус и поет песенку: «Глобус крутится, вертится, словно шар голубой».
   Увидя глобус, Галилей удивился и, остановив мальчика, спросил, что это такое. Мальчик охотно объяснил, что глобус – это как бы макет Земли, которая имеет форму шара и вот так вот вертится.
   – Ага! – сказал Галилей торжествуя. – Значит, круглая и вертится? А известно ли вам, молодой человек, кто об этом первый сказал?
   – Конечно, известно, – сказал мальчик. – Всем известно, что первый об этом сказал Галилей.
   – Галилей? – взволнованно переспросил ученый. – А что, этот Галилей, наверно, очень умный был человек?
   – Галилей-то? Да что вы! У нас про него даже песенка есть такая: жил на свете Галилей, звездочет и дуралей.
   – Что за глупая песенка! – закричал астроном. – Как же Галилея можно называть дуралеем, если он первый сказал, что Земля круглая и вертится!
   – А потому и дуралей, – объяснил мальчик. – Умный не тот, кто говорит первый. Умный тот, кто говорит вовремя.
   С этими словами мальчик, вертя глобус, пошел дальше. А Галилей посмотрел ему вслед и заплакал. И подумал, что жизнь его прошла зря. Потому что, открыв много такого, чего люди раньше не знали, он только в конце жизни узнал истину, которую другие постигают в детстве.

Новая сказка о голом короле

   В некотором царстве или, точнее сказать, королевстве жил-был король. Тот самый, которого до меня уже описал Ганс Христиан Андерсен. Тот король, который ходил голый. Долго, между прочим, ходил. Уже и Андерсена, который его придумал, не стало, а король все ходит и ходит. И все голый. Из года в год король ходит голый, а вся королевская рать ходит за ним и твердит, что у нашего короля новое платье. Замечательное платье. Лучше всех. Ни у какого другого короля во всем Мире нет подобного этому платья. Именно другие короли ходят совсем голые или, в лучшем случае, в каких-нибудь обносках, которые вот-вот c них спадут.
   А наш король разодет, как куколка.
   Все жители королевства это знали и подтверждали это при каждом удобном случае. В определенные дни и в неопределенные тоже подданные его величества сходились на митингах и собраниях, выходили на демонстрации, выражая единодушное восхищение платьем своего любимого монарха. И хотя само это платье было выше всяких похвал, народ того королевства торжественно обещал, что скоро-скоро королю будет сшито платье еще лучше этого.
   Конечно, в семье не без урода, и среди жителей королевства попадались такие личности, которые находили, что платье короля не совсем хорошее, что король, говоря другими словами, в общем-то мог бы быть одет и получше. Страже и тайной королевской полиции против таких клеветников приходилось принимать определенные меры воспитательного характера. Кого в кандалы закуют, кого засекут кнутами, кого на кол посадят, каждому, как говорится, свое.
   Несмотря на столь суровые вынужденные меры, подобные преступления полностью изжить все же не удавалось.
   Иной раз кажется, всюду уж тишь да гладь и народ поголовно и полностью восхищен платьем своего короля, как откуда ни возьмись, появляется некий глупый мальчик и не своим голосом вопит: «А король-то голый!»
   Начитавшись Андерсена, мальчик, конечно, воображает, что, как только он это выкрикнет, народ тоже смекнет, что к чему, и заметит, что король, действительно, гол. И все скажут: «Спасибо тебе, мальчик, спасибо, дорогой, спасибо, умница, что подсказал, мы-то сами не видели». И даже найдется еще какой-нибудь Андерсен, который про него сказку напишет. Мальчик не знал, что королевство живет по сказкам не Андерсена, а дедушки Карлы Марлы, а в этих сказках всякие глупые возгласы насчет голости короля приравниваются… как бы это сказать… к террору.
   Стоило мальчику что-нибудь такое воскликнуть, как королевская стража тут же его хватала и уволакивала, а народ расходился, про себя бормоча: «Сам виноват, не надо чего зря болтать языком. Подумаешь, Америку открыл: король голый! Ясно, что голый, все знают, что голый, но кричать-то зачем?»
   Следует отметить, что строгие меры приводили к положительным результатам, со временем количество таких глупых мальчиков постепенно, в общем-то, убавлялось. Одним родители загодя пороли, другие сами без порки умнели. И, поумнев, начинали понимать, что выражать свои мысли можно по-разному. Можно опасным, а можно совсем безопасным образом. Можно кричать, что король гол, имея в виду, что он гол. А можно, имея в виду то же самое, кричать, что король распрекрасно одет.
   В результате в этом королевстве развилось очень высокое искусство наоборотного понимания. Иногда даже понимания с юмором. То есть, один житель королевства встречал другого и говорил: «Вы видели, какое сегодня замечательное платье у короля?» Другой немедленно хватался за живот и хохотал до упаду, понимая, что речь идет о том, что у короля вообще никакого платья нет. «Да-да-да, конечно, я обратил внимание, – отвечал другой, давясь от смеха. – Причем мне кажется, что сегодня на нем было платье еще лучше вчерашнего». После чего от смеха давились оба.
   Нельзя не отметить того, что и литература в королевстве тоже развилась необычная. Там были писатели правоухосторонние, которые писали через правое ухо. Правоухосторонние писатели, допустим, писали так: «В нашем королевстве и далеко за его пределами, и на всем белом свете все знают, что лучшее в мире платье носит наш любимый король». Люди, читая такие слова, мысленно возмущались, мысленно говорили: «Какая ложь!» – и выкидывали эти книги немедленно на помойку. Выкидывали, впрочем, тоже, в основном, мысленно. Лево-же-ухосторонние писали то же самое, иногда слово в слово и даже с теми же точками и запятыми, но имели в виду совершенно противоположное. И люди, читая те же слова, надрывались от смеха, а потом текст передавали из рук в руки, переписывали, а то даже заучивали наизусть. Со временем разница между писателями левоухосторонними и правоухосторонними в значительной мере стерлась. Настолько стерлась, что многие современные специалисты, читая книги, никак не могут понять, что именно левоухосторонние сочинители отличались от правоухосторонних. Тем более что, как известно, в свое время правоухосторонние из тактических соображений иногда выдавали себя за левоухосторонних, а левоухосторонние успешно делали вид, что они правоухосторонние.
   Иностранцы, бывая порой в том королевстве, потом сообщали в своих газетах и очень удивлялись тому, насколько глубоко наоборотное понимание проникло в сознание каждого жителя королевства. И все началось именно с королевского платья. С тех пор, когда стало считаться, что тот, кто хвалит королевское платье, говорит правду, а кто говорит, что платья нет, – лжет. В конце концов люди стали называть черное белым, горькое сладким, сухое мокрым, плохое хорошим и левое правым, а правое – левым. И в конце концов, все перепуталось до невозможности. Если человеку говорили, что на улице очень тепло, он надевал шубу. Если говорили, что холодно, он, наоборот, раздевался, почти как король. Если ему про какую-то еду говорили, что это очень вкусно, он ее не трогал, опасаясь, что его от нее стошнит.
   Тем временем время шло, в королевстве ничего не менялось, и король как ходил по улицам в чем королева его родила, так и ходил, постепенно старея. Или, в переводе на местный язык, быстро молодея. А чем больше он старел, то есть молодел, тем больше отсутствие платья сказывалось на королевском здоровье. Здоровье его все время ухудшалось, то есть, говоря по-тамошнему, наоборот, улучшалось. Улучшалось так, что то насморк у него, то грипп, то воспаление легких, того и гляди, загнется. То есть, наоборот, разогнется.
   В конце концов, собрались королевские министры на закрытый совет министров и стали думать, что делать. Первый министр говорил так.
   Конечно, у нашего короля очень хорошее платье, очень элегантное платье, но в виду течения возраста в обратную сторону и наступления время от времени временных похолоданий, то бишь потеплений, я предлагаю сшить королю совсем новое платье и надевать его поверх старого нового платья, пусть новое новое будет не столь элегантно, как старое новое, но чтобы в нем все же королю было холодно, то есть тепло. Министр идеологии говорит: нет, так дело не пойдет, если мы сошьем королю новое новое платье, то народ, увидев его, решит, что старое новое платье было вовсе не платье, то есть это было даже совсем ничто, то есть король, скажут, был просто гол. Поэтому я предлагаю никакого нового платья не шить. Министр хлопчатобумажной промышленности говорит: тем более, что для нового платья у нас в королевстве слишком много хлопка и слишком много бумаги, иначе говоря, ни того, ни другого нет. Министр королевской тайной полиции ничего не говорит, только что-то записывает, у него-то бумага есть.
   Думали-думали и решили примерно так, что столь замечательное, то есть бедственное положение в королевстве сложилось потому, что мы слишком много говорили правды, то есть, конечно, врали. А теперь будем не слишком. Давайте, говорят, вернемся к исконным понятиям и черное будем называть, ну, если не сразу черным, то для начала, может быть, синим, а потом даже серым. А правду будем называть правдой или почти правдой, или правдой в значительной степени, а про ложь скажем, что она не всегда отражает то, что видит, правдиво, порой отражает не совсем правдиво, иногда даже неправдиво совсем.
   Так порешили министры и объявили свое решение народу.
   Оживилось королевство. Люди так устали от правды, которая наоборот, что, как только им разрешили, все наперебой кинулись говорить правду, которая правда. Кинулись-то кинулись, а не могут. Рты пораскрывали, а языки, хоть и без костей, не ворочаются, липнут то к верхнему небу, то к нижнему. Привыкли все говорить наоборот, а не наоборот не привыкли. Но люди стали все же учиться и тренировать свои языки, приучая их к правде. И вот ораторы выступают, газетчики пишут, что в результате определенных негативных тенденций в последние двадцать лет король наш одет не очень-то хорошо. Раньше мы, мол, писали и утверждали, что король наш одет лучше всех, но это не совсем так.
   Понятно, вскоре наметился в выступлениях разнобой. Одни говорят, ну зачем уж так, наш король и раньше был одет распрекрасно, и сейчас он наряжен неплохо. Ну, может быть, какой-то небольшой непорядок в его одежде бывает, но это может случиться со всеми. А если даже случался большой непорядок, то зачем же об этом вспоминать и бросать тень на нашего короля?
   Другие, конечно, были критичнее. Нет, говорят, мы должны сказать правду, мы должны сказать полную правду. Король наш одет недостаточно, он, можно даже сказать, почти совсем не одет. И, между прочим, люди говорили все это совершенно свободно, никакая стража их не хватала, да и вообще никакой стражи видно не было, не считая, естественно, секретных агентов, – тех было видно, но трудно было узнать, поскольку они делали вид, что они тоже такие же люди, как мы.
   Граждане королевства продолжали обсуждать недостатки королевской одежды и изъяны в ее покрое, а король ходил между ними и проклинал их, как мог. Он был уже старый, он мерз, дрожал от холода, у него были насморк, грипп и воспаление легких одновременно. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь из людей заметил, что он совершенно гол, чтобы появился хотя бы какой-нибудь глупый мальчик, но мальчиков глупых давно уже не было, все были умные и готовы были в крайнем случае обсуждать качество королевской одежды, но не ее отсутствие.
   И тогда король не выдержал и сам закричал на всю Дворцовую площадь:
   – Король голый! Голый! Голый!
   При этих криках в народе произошел некий переполох. Одни очень перепугались. Другие сразу низко потупились и поспешили уйти с Дворцовой площади подальше от греха, боясь, что запишут в свидетели. Секретные агенты и невесть откуда возникшая тут же стража кинулись вязать бунтовщика, думая, что это опять какой-нибудь глупый мальчик. Но увидев, что это не глупый мальчик, а сам король, растерялись и не знали, что делать.
   А тут как раз появился глупый мальчик.
   – Король голый! – закричал он. – Голый! Голый!
   И еще много – десять, двадцать, а может, и сто глупых мальчиков тут появилось, и все стали кричать, что король голый. И стража, видя, что глупых мальчиков так много, тронуть их не решилась. Тем более, что король и сам принародно признал свою голоту.
   С тех пор в этом королевстве можно говорить, что хочешь. Даже что король голый. Никто на это не обращает внимания. И ничего из этого не происходит. А король, как ходил, так и ходит голый. Потому что ему все никак не могут сшить новое новое платье. То материалу подходящего нет (а королям из чего попало платья не шьют), то портных достаточно искусных найти не могут (а не искусных для такой важной работы не приглашают). Так он и ходит голый. И говорить об этом можно сколько угодно. Чем люди некоторое время и занимались. Ходили по улицам и кричали что король голый. На демонстрациях носили его голые изображения. На концертах пели о его голости всякие неприличные частушки.
   Но в конце концов всем это ужасно наскучило. И сама жизнь в королевстве тоже стала удивительно скучной. Раньше люди получали удовольствие оттого, что ходили смотреть на голого короля. И оттого, что, крича о его замечательном платье, понимали, что на самом деле никакого такого платья нет. И очень смеялись, передавая друг другу свое впечатление от прекрасного платья короля. И возмущались книжками правоухосторонних писателей, которые писали в прямом смысле, что король хорошо одет. И надрывали животики, читая книжки левоухосторонних писателей, которые писали книжки о том, что король прекрасно одет в совершенно обратном смысле.
   И вообще тогда жить было лучше, чем сейчас.

ГИМН РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
(проект)

 
Распался навеки союз нерушимый,
Стоит на распутье великая Русь:
Но долго ли будет она неделимой,
Я этого вам предсказать не берусь.
К свободному рынку от жизни хреновой,
Спустившись с вершин коммунизма, народ
Под флагом трехцветным с орлом двухголовым
И гимном советским шагает вразброд.
 
   ПРИПЕВ:
 
Славься, отечество наше привольное,
Славься, послушный российский народ,
Что постоянно меняет символику
И не имеет важнее забот.
 
 
Когда-то под царскою властью мы жили,
Но вот наступила заря Октября.
Мы били буржуев и церкви крушили,
А также поставили к стенке царя.
Потом его кости в болоте достали
Отправили в Питер на вечный покой.
Простите, товарищи Ленин и Сталин,
За то, что дошли мы до жизни такой.
 
   ПРИПЕВ.
 
Сегодня усердно мы Господа славим
И Ленину вечную славу поем.
Дзержинского скоро на место поставим
Тогда уж совсем хорошо заживем.
Всем выдадим все: офицерам – квартиры
Шахтерам – зарплату, почет – старикам
А злых террористов замочим в сортире,
Ворам-олигархам дадим по мозгам.
 
   ПРИПЕВ.
 
Коррупционеров отправим в Бутырку
Чтоб знали насколько закон наш суров.
Зато мужикам раздадим по бутылке,
А бабам на выбор дадим мужиков.
Символику примем, заплатим налоги,
И – к светлой заре по прямому пути.
Вот только б опять дураки и дороги
Нам не помешали до цели дойти.
 
   ПРИПЕВ:
 
Славься, отечество наше привольное,
Славься, послушный российский народ,
Что постоянно меняет символику
И не имеет важнее забот.
 
Hosted by uCoz